Ницше Фридрих

НИЦШЕ, Фридрих (1844-1900), немецкий философ, оказавший значительное влияние на творчество Булгакова. Родился 15 октября 1844 г. в прусской деревне Рёккен недалеко от границы с Саксонией в семье лютеранского пастора. Его отец Карл Людвиг умер, когда Н. было 4 года. Последние годы жизни он страдал безумием. В 1864 г. Н. окончил Пфортскую школу в Наумбурге. В 1864-1869 гг. он учился в Боннском и Лейпцигском университетах на филологическом факультете, а в 1869-1879 гг. был профессором классической филологии Базельского университета. В 1879 г. вынужден был оставить преподавание по состоянию здоровья – из-за резкого ухудшения зрения и сильнейших головных болей – признаков грядущего безумия. В 1876-1888 гг. по рекомендации врачей жил в Италии и Швейцарии. В 1888 г. вернулся в Наумбург, потом переехал в Лейпциг. В начале января 1889 г. Н., как и его отец, сошел с ума и последующие годы жизни провел в состоянии безумия. После короткого пребывания в клинике профессора Бинсвангера в Йене, Н. до конца своих дней жил у матери в Наумбурге. 25 августа 1900 г. он умер в Веймаре.

Основные сочинения Ницше: “Происхождение трагедии, или Эллинство и пессимизм” (1871-1886), «Человеческое, слишком человеческое” (1878), “Утренняя заря” (1881), “Веселая наука” (1881-1882), “Так говорил Заратустра” (1882-1885), “По ту сторону добра и зла” (1885-1886), “Сумерки идолов, или Как философствуют молотом” (1888), “Антихрист” (1888), “Ecce Homo” (1888), “Воля к власти” (1888) и др. По определению М. А. Блюменкранца, Н. “принадлежал к той не очень многочисленной плеяде мыслителей неакадемического толка, чья философия родилась как героическое преодоление трагизма смерти и трагизма судьбы”. Эти слова вполне применимы и к творчеству Булгакова.

В произведениях и сохранившихся письмах Михаила Афанасьевича Булгакова имя Н. не упомянуто ни разу. Однако, по свидетельству его сестры Надежды Афанасьевны Булгаковой, будущий автор “Мастера и Маргариты” в юности увлекался Н. А незадолго до кончины смертельно больной Булгаков признался своему другу драматургу Сергею Ермолинскому: “Если жизнь не удастся тебе, помни, тебе удастся смерть. Это сказал Ницше, кажется, в “Заратустре”. Обрати внимание – какая надменная чепуха! Мне мерещится иногда, что смерть – продолжение жизни. Мы только не можем себе представить, как это происходит… Я ведь не о загробном говорю, я не церковник и не теософ, упаси боже. Но я тебя спрашиваю: что же с тобой будет после смерти, если жизнь не удалась тебе? Дурак Ницше… – Он сокрушенно вздохнул. – Нет, я, кажется, окончательно плох, если заговорил о таких вещах… Это я-то?..”

Трудно поверить, что личность и творчество философа, не только имя, но и цитату из главного произведения которого писатель вспомнил на смертном одре, не отразились в философском романе Булгакова “Мастер и Маргарита”.

Можно предположить, что Булгаков знакомился с произведениями и биографией Н. как непосредственно, так и через тексты деятелей культуры русского Серебряного века, для которых творец “Заратустры” был знаковой фигурой. Вот, например, что писал философ Владимир Соловьев о Н. в статье “Словесность или истина?” (1900): “Сам Ницше, думая быть действительным сверхчеловеком, был только сверхфилологом. При своей даровитости, исключительно кабинетный учёный, не испытавший по-настоящему никакой жизненной драмы (как видно из его биографии), Ницше тяготился не границами земной человеческой природы, – о которой он, помимо книг, имел лишь очень одностороннее и элементарное познание, – его теснили границы филологии или того, что он назвал Historie. Собственная его история была только воспроизведением первого монолога Фауста – борьбою живой, но больной и немощной души с бременем необъятной книжной учёности. Оставаясь всё-таки филологом, и слишком филологом, Ницше захотел сверх того стать “философом будущего”, пророком и основателем новой религии. Такая задача неминуемо приводила к катастрофе, ибо для филолога быть основателем религии так же неестественно, как для титулярного советника быть королём испанским… Не найдя никакой религиозной действительности ни в себе, ни сверх себя, базельский профессор сочинил словесную фигуру, назвал её “Заратустрой” и возвестил людям конца века – вот настоящий сверхчеловек! Филология торжествует уже в самом названии. Истинный сверхчеловек носил простое имя, обычное в его стране, принадлежавшее другим известным людям его народа (Иисус Навин, Иисус сын Иоседеков, Иисус сын Сирахов). Но “сверхчеловек”, сочинённый базельским профессором, не может быть Гейнрихом, Фридрихом или Оттоном, он должен быть Заратустра, - не Зороастр даже, а именно Заратустра, чтобы так и пахнуло лингвистикой, причём смелый и многоучёный немец и не подумал, что его герою грозит неминуемая опасность быть принятым за женщину иным русским переводчиком”.

Нетрудно заметить, что эта характеристика почти полностью применима к булгаковскому Мастеру. Он – историк, работавший в музее, т. е. по сути – кабинетный учёный. Став писателем, Мастер остаётся филологом. Он угадывает не реальные события последнего дня жизни Иешуа Га-Ноцри, а гениальный текст, совпадающий с “евангелием от Воланда”. Булгаковский герой, творя свою историю Иешуа и Понтия Пилата, остаётся филологом. Подобно Н., он исправляет традицию и заменяет привычные имена и названия на лингвистически правильные: Иисуса из Назарета на Иешуа Га-Ноцри, Иерусалим на Ершалаим и т. д.

Андрей Белый в статье “Фридрих Ницше” (1908) обратил внимание на то, что “одиночество медленно и верно вкруг него замыкало объятья. Каждая новая книга отрезала от Ницше небольшую горсть последователей. И вот он остался в пустоте, робея перед людьми”. Столь же одинок и булгаковский Мастер, причём робеть перед людьми его заставила история, приключившаяся с его единственной гениальной книгой.

Белый указал на тесную связь Н. с Гёте: “До Ницше непереступаемая бездна отделяла древнеарийских титанов от новоарийской культуры. Между гениальнейшим лирическим вздохом Гёте (этого самого великого лирика) и раскатом грома какого-нибудь Шанкары и Патанджали – какая пропасть! После Ницше этой пропасти уже нет. “Заратустра” - законный преемник гётевской лирики; но и преемник “Веданты” он тоже… “Новое имя”… назвал Ницше: притом совершенно формально: “сверхчеловек”, заимствовав термин из чужой терминологии (у Гёте)”. Здесь имеется в виду следующее место из монолога “Фауста” в первой части бессмертной гётевской поэмы: “И вот мне кажется, что сам я – бог и вижу, символ мира разбирая, Вселенную от края и до края”.

У Булгакова Мастер – это новый Фауст (так именно назывался этот герой в черновиках “Мастера и Маргариты”), подобно Ницше с его “Заратустрой”, своим романом о Пилате и Иешуа восстанавливающий связь между Востоком и Западом, между древневосточной и современной европейской культурными традициями.

Полемизируя с Ницше, в статье “Круговое движение” (1912) Белый утверждал: “Не Заратустра вошёл в нашу душу, а арлекин, кретин, выродок. Патологическою гримасою обернулась в нас даже самая высота”. В “Мастере и Маргарите” эту патологическую гримасу олицетворяют собой подручные Воланда Коровьев и Азазелло.

Булгаков, вероятно, был знаком с работой Григория Рачинского “Трагедия Ницше: опыт психологии личности” (1900). Там мы находим цитату Ницше о его учителе Артуре Шопенгауэре: “Говоря однажды о великом “отце” по духу, Ницше нашёл для его характеристики блестящее сравнение. Помните ли вы бессмертную гравюру Альберта Дюрера: рыцаря со смертью и дьяволом, - рыцаря, “облечённого в тяжёлые доспехи, с твёрдым, чугунным взглядом, умеющего найти свой страшный путь; его не собьют с дороги ужасные спутники: без надежды, но спокойно едет он вперёд – один со своим конём и верною собакой”. Но ведь описание этой гравюры у Ницше очень напоминает финал “Мастера и Маргариты”. Здесь рядом с дьяволом Воландом и смертью, покрывшей своим плащом главных героев романа, скачет превратившийся в рыцаря Фагота Коровьев: “Вряд ли теперь узнали бы Коровьева-Фагота, самозванного переводчика при таинственном и не нуждающемся ни в каких переводах консультанте, в том, кто теперь летел непосредственно рядом с Воландом по правую руку подруги мастера. На месте того, кто в драной цирковой одежде покинул Воробьёвы горы под именем Коровьева-Фагота, теперь скакал, тихо звеня золотою цепью повода, тёмно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом. Он упёрся подбородком в грудь, он не глядел на луну, он не интересовался землёю под собою, он думал о чём-то своём, летя рядом с Воландом.

– Почему он так изменился? – спросила тихо Маргарита под свист ветра у Воланда.

– Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил, – ответил Воланд, поворачивая к Маргарите своё лицо с тихо горящим глазом, - его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош, и рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал. Но сегодня такая ночь, когда сводятся счёты. Рыцарь свой счёт оплатил и закрыл!

Между прочим, и собака в данной сцене присутствует. Воланд и его спутники видят Пилата, в одиночестве сидящего на плоской горной вершине в обществе верного Банги.

У Н. мы находим и оригинальную характеристику Канта, возможно, отразившуюся и в “Мастере и Маргарите”. Автор “Антихриста” утверждал: “Добродетель должна быть нашим изобретением, нашей глубоко личной защитой и потребностью: во всяком ином смысле она только опасность. Что не обусловливает нашу жизнь, то вредит ей: добродетель только из чувства уважения к понятию “добродетель”, как хотел этого Кант, вредна. “Добродетель”, “долг”, “добро само по себе”, доброе с характером безличности и всеобщности – всё это химеры, в которых выражается упадок, крайнее обессиление жизни, кёнигсбергский китаизм. Самые глубокие законы сохранения и роста повелевают как раз обратное: чтобы каждый находил себе свою добродетель, свой категорический императив. Народ идёт к гибели, если он смешивает свой долг с понятием долга вообще. Ничто не разрушает так глубоко, так захватывающе, как всякий “безличный” долг, всякая жертва молоху абстракции. – Разве не чувствуется категорический императив Канта, как опасный для жизни!.. Только инстинкт теолога взял его под защиту! – Поступок, к которому вынуждает инстинкт жизни, имеет в чувстве удовольствия, им вызываемом, доказательство своей правильности; а тот нигилист с христиански-догматическими потрохами принимает удовольствие за возражение… Что действует разрушительнее того, если заставить человека работать, думать, чувствовать без внутренней необходимости, без глубокого личного выбора, без удовольствия? как автомат “долга”? Это как раз рецепт decadence, даже идиотизма… Кант сделался идиотом. – И это был современник Гёте! Этот роковой паук считался немецким философом! – Считается ещё и теперь!.. Я остерегаюсь высказать, что я думаю о немцах… Разве не видел Кант во французской революции перехода неорганической формы государства в органическую? Разве не задавался он вопросом, нет ли такого явления, которое совершенно не может быть объяснено иначе как моральным настроением человечества, так чтобы им раз и навсегда была доказана “тенденция человечества к добру”? Ответ Канта: “это революция”. Ошибочный инстинкт в общем и в частности, противоприродное как инстинкт, немецкая decadence как философия – вот что такое Кант”.

У Булгакова Иван Бездомный, как бы олицетворяющий созданную революцией “органическую форму государства”, предлагает отправить Канта годика на три в Соловки. Столь же несбыточна и кантианская идея об изначальной добродетельности людей, “тенденции человечества к добру”. Иешуа в романе Мастера, проповедующий, что “злых людей нет на свете”, как кажется, первоначально заразил своей проповедью всего лишь двух человек – Левия Матвея и Понтия Пилата. Однако первая же мысль, которая приходит в голову новообращённым, – это мысль об убийстве предателя Иуды из Кириафа, т. е. о совершении того, что в учении Иешуа трактуется как безусловное зло. Правда, в “Мастере и Маргарите” идиотом становится не Кант, а Иван Бездомный, который не воспринял представленные ему доказательства “необычного явления”: существования Бога и дьявола.

По-новому взглянул на проблему религии Н. Немецкий философ провозгласил смерть Бога и одновременно говорил о слиянии души и тела. Ибо “тело – это большой разум”. На место Бога Н. поставил непостигаемого разумом сверхчеловека. Он – “смысл земли” и обладает безграничной волей к власти. Воля к власти – это источник жизни, а добродетель - это “воля к гибели и стрела тоски”. Сверхчеловек один лишь способен вернуть человечеству утраченный в религии смысл существования. И смерть для Н. – столь же важный и свободный акт, как жизнь. Вот как звучит та мысль, что вспомнилась Булгакову в его смертный час: “Многие умирают слишком поздно, а некоторые – слишком рано. Ещё странно звучит учение: “умри вовремя!”

Умри вовремя – так учит Заратустра.

Конечно, кто никогда не жил вовремя, как мог бы он умереть вовремя? Ему бы лучше никогда не родиться! – Так советую я лишним людям.

Но даже лишние люди важничают ещё своею смертью, и даже самый пустой орех хочет, чтобы его разгрызли…

Совершенную смерть показываю я вам: она для живущих становится жалом и священным обетом.

Своею смертью умирает совершивший свой путь, умирает победоносно, окружённый теми, кто надеются и дают священный обет…

И каждый желающий славы должен уметь вовремя проститься с почестью и знать трудное искусство – уйти вовремя…

У одних сперва стареет сердце, у других – ум. Иные бывают стариками в юности; но кто поздно юн, тот надолго юн.

Иному не удаётся жизнь: ядовитый червь гложет ему сердце. Пусть же постарается, чтобы тем лучше удалась ему смерть”. Подобно вечерней заре, в смерти должны гореть дух и добродетель. Такая смерть приближает появление сверхчеловека. Идёт вечное возвращение умерших на землю через череду новых рождений. “Вы могли бы пересоздать себя в отцов и предков сверхчеловека; и пусть это будет вашим лучшим созданием!” – обращается Н. к людям устами своего Заратустры, имеющего мало общего с основателем зороастризма. Нельзя создать Бога, но сильная воля поможет создать сверхчеловека.

Булгаковский Мастер – это лишний человек в советском обществе. Но в смерти он возвысился и получил в награду покой и возможность творить – возрождаться в новых художественных образах. Мастер завершил свой путь, создал роман о Иешуа и Пилате, и теперь его смерть стала победой над берлиозами и латунскими.

Неслучайно Булгаков в последние недели жизни вспомнил слова Н. о неудавшейся жизни и удавшейся смерти. Заключительные страницы “Мастера и Маргариты” пронизаны скрытыми цитатами из “Заратустры”. Вот, например, знаменитый монолог: “Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землёй, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, её болотца и реки, он отдаётся с лёгким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его”.

А у Н. читаем: “Страданием и бессилием созданы все потусторонние миры, и тем коротким безумием счастья, который испытывает только страдающий больше всех.

Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры”.

Мастеру и его верной подруге “короткое безумие счастья” даровано в момент перехода в потусторонний мир. И мы так и остаёмся в неведении, верил ли Булгаков в существование потустороннего или вслед за Н. полагал, что оно создано лишь страданием уставших от жизни.

Характерно, что Н. говорил не “Бога нет”, а “Бог мёртв”. Он – не атеист. Бог для него – некая сверхсущность, но лишённая бессмертия. В процессе истории она неизбежно должна быть заменена иной сверхсущностью, порождаемой в недрах самого человеческого общества. Н. считал категорический императив Канта слишком наивным, поскольку нельзя знать, при каком поведении человечество, как целое, получит наилучший результат, и неизвестно, с какой точки зрения этот результат следует оценивать. Кантовскому планомерному и всеобщему управлению Н. противопоставлял необходимость знания условий культуры как научного критерия для определения вселенских целей. Это знание, по убеждению философа, принципиально недостижимо. Поэтому потребности в утешении человека и осмыслении бытия должна удовлетворять не религия, а искусство и развившаяся на основе искусства новая философия. Эта философия способна освободить человека от религиозных химер. “Искусство подымает главу, когда религии приходят в упадок”, – писал Н. С этим утверждением, безусловно, не согласится ни один христианский мыслитель, убеждённый, что подлинно высокое искусство всегда одухотворено христианскими идеалами. Но оба суждения – всё равно продукт веры, а не разума. Ибо одни и те же явления Н. и его оппоненты трактуют, исходя из разного понимания религиозного в искусстве.

У Н. Заратустра объявляет: “Ходатай Бога я перед дьяволом…”. В булгаковском романе такую роль исполняет Левий Матвей, по просьбе Иешуа ходатайствующий перед Воландом о том, чтобы Мастер был награждён покоем.

Когда Булгаков говорил Ермолинскому, что не является ни церковником, ни теософом, то он, несомненно, имел в виду следующее место из книги “Так говорил Заратустра”: “Такой совет даю я царям, и церквам, и всему одряхлевшему от лет и от добродетели – дайте только низвергнуть себя! Чтобы опять вернулись вы у жизни и к вам – добродетель!”

Так говорил я перед огненным псом; но он ворчливо прервал меня и спросил: “Церковь? Что это такое?”

“Церковь? – отвечал я. – Это род государства, и притом самый лживый. Но молчи, лицемерный пёс! Ты знаешь род свой лучше других!

Как и ты сам, государство есть пёс лицемерия; как и ты, любит оно говорить среди дыма и грохота, - чтобы заставить верить, что, подобно тебе, оно вещает из чрева вещей.

Ибо оно хочет непременно быть самым важным зверем на земле, государство, и в этом также верят ему”.

Отсюда, возможно, и слова Иешуа о грядущем царстве добра и справедливости, где не будет ни власти кесарей, ни какой-либо иной власти, в том числе, как подразумевается, и церковной.

Ницше восклицает: “О, одиночество! Ты отчизна моя, одиночество! Слишком долго жил я диким на дикой чужбине, чтобы не возвратиться со слезами к тебе!..

О Заратустра, всё знаю я: и то, что в толпе ты был более покинутым, чем когда-либо один у меня!”.

Точно так же булгаковский Мастер неуютно чувствует себя в толпе, а одиночество переносит вполне комфортно до того момента, как у него в душе поселяется страх перед арестом.

Н. утверждал устами своего Заратустры: “Добрые люди никогда не говорят правды; для духа быть таким добрым – болезнь”. С ним полемизирует Иешуа, убеждённый, что “правду говорить легко и приятно” и что злых людей нет на свете. У Ницше же – иная мораль: “Даже в лучшем есть и нечто отвратительное; и даже лучший человек есть нечто, что должно преодолеть”. Но между писателем и философом есть и несомненное сходство. По Булгакову, талант вознаграждается, пусть посмертно и потусторонними силами, но зато – вечной земной славой. Также и по Н., следует разбить новую скрижаль, на которой записано: “Мудрость утомляет, ничто – не вознаграждается; ты не должен желать!”

Совпадают Булгаков и Ницше и в своём отношении к народу. Автор “Мастера и Маргариты” вполне мог бы подписаться под этими словами Заратустры: “Время королей прошло: что сегодня называется народом, не заслуживает королей”.

В самой известной книге Ницше находим мы и диалог Заратустры с Жизнью, чрезвычайно напоминающий описание последнего приюта Маргариты и Мастера: “О Заратустра! Не щёлкай так страшно своей плёткой! Ты ведь знаешь: шум убивает мысли – а ко мне как раз пришли такие нежные мысли.

Мы с тобой оба – сущие недобродеи и незлодеи. По ту сторону добра и зла обрели мы свой остров и зелёный свой луг – мы вдвоём, одни! Уже оттого и должны мы ладить друг с другом!

И если мы и не любим друг друга от чистого сердца, – то гоже ли злиться на то, что не любишь от чистого сердца?”

Булгаковские герои оказываются на таком же острове блаженства, где Мастер, уединившись от толпы, может реализовывать новые замыслы. Но они-то с Маргаритой любят друг друга. Оба они “утомлённые миром”, но у Мастера – вечная любовь, а у Заратустры – любовь к вечности.

Гармония бытия, считал Н., недостижима, поскольку человек – изначально существо нелогичное и потому не склонное к справедливости, пристрастное в суждениях и оценках. Главное для философа – правда художественная, эстетическая, торжество красоты и воли к власти, что отнюдь не ведёт к счастью в обывательском его понимании. Ибо познания умножают скорбь, и тот, кто стремится в жизни к счастью и довольству, вынужден избегать встречи с более высокой культурой. Н. отрицал мораль и любые постоянные убеждения, как ограничивающие не разум человека, но его волю: “Свобода от всякого рода убеждений – это сила, это способность смотреть свободно”. Сверхчеловеку, равно как и обыкновенному человеку на пути к сверхчеловечеству, всё дозволено. Булгаков же, вслед за Достоевским, всегда думал о цене слезинки ребёнка, и именно испуганный мальчик заставляет Маргариту прекратить разгром ненавистного ей обиталища затравивших Мастера литераторов.

Философия Н. сродни философии Карла Маркса стремлением построить такое общество, где люди будут как боги и вместо богов. Только атеизм Ницше не столь тотален, а земным раем могут наслаждаться лишь сверхчеловеки. У Маркса же рай достижим для всех, а Бог не умер, а никогда не существовал. Марксизм предполагает построить общество на основе планомерного управления, отвергаемого ницшеанством. Заметим, что правоту Ницше в этом пункте как будто подтверждает неудача плановой экономики в нашей стране. Булгаков писал “Мастера и Маргариту” уже после “великого восстания черни и рабов”, которое попыталось воплотить в жизнь марксистскую теорию. И Воланд вслед за Н. убеждает Берлиоза и Бездомного посредством внезапной гибели председателя МАССОЛИТа в невозможности планировать человеческую жизнь даже на считанные часы и минуты, не говоря уж о “смешном сроке” в тысячу лет.

Н. вопрошает: “Как превзойти человека?” Булгаков же хочет только, чтобы человек оставался человеком. В его время и это было немалым подвигом. Ведь автор “Мастера и Маргариты” жил тогда, когда “маленькие люди стали господами”, когда берлиозы, латунские и им подобные “проповедуют покорность, скромность, благоразумие, старание, осторожность и нескончаемое “и так далее” маленьких добродетелей”. Мастер, как и сам Булгаков, этих “добродетелей”, начисто лишён, и ему не находится места в мире советской литературы.

Заратустра провозглашает: “Лишь у того есть мужество, кто знает страх, но побеждает его, кто видит бездну, но с гордостью смотрит в неё”. Булгаковский Мастер, в отличие от своего создателя, не смог побороть страх, и открывшаяся бездна лишила его воли к жизни.

В булгаковском романе мы видим, «что было бы, если бы потребовал от себя целомудрия тот, чьи отцы посещали женщин и любили крепкие вина и кабанов”. Он превратился бы в стяжателя – буфетчика Сокова, который из жадности сторонится женщин, вина, вкусной пищи и которого Воланд в буквальном смысле сажает в лужу.

Н. утверждал: “Оробевшими, пристыженными, неловкими, похожими на тигра, которому не удался прыжок его: такими, о высшие люди, видел я часто вас, когда крались вы стороною. Игра в кости не удалась вам.

Но что ж из этого, вы, играющие в кости! Вы не научились играть и смеяться, как нужно играть и смеяться! Не сидим ли мы всегда за большим столом насмешек и игр?

И если вам не удалось великое, значит ли это, что вы сами – не удались? И если не удались вы сами, не удался и – человек? Если же не удался человек – ну что ж”.

Эти суждения Булгаков пародирует в сцене после Великого бала у сатаны: “После второй стопки, выпитой Маргаритой, свечи в канделябрах разгорелись поярче и в камине прибавилось пламени. Никакого опьянения Маргарита не чувствовала. Кусая белыми зубами мясо, Маргарита упивалась текущим из него соком и в то же время смотрела, как Бегемот намазывает горчицей устрицу.

– Ты ещё винограду сверху положи, – тихо сказала Гелла, пихнув в бок кота.

– Попрошу меня не учить, – ответил Бегемот, – сиживал за столом, не беспокойтесь, сиживал!

– Ах, как приятно ужинать вот этак, при камельке, запросто, – дребезжал Коровьев, – в тесном кругу…

– Нет, Фагот, – возражал кот, – бал имеет свою прелесть и размах.

– Никакой прелести в нём нет и размаха также, а эти дурацкие медведи, а также и тигры в баре своим рёвом едва не довели меня до мигрени, – сказал Воланд.

– Слушаю, мессир, – сказал кот, – если вы находите, что нет размаха, и я немедленно начну держаться того же мнения.

– Ты смотри! – ответил на это Воланд.

– Я пошутил, – со смирением сказал кот, – а что касается тигров, то я их велю зажарить.

– Тигров нельзя есть, – сказала Гелла.

– Вы полагаете? Тогда прошу послушать, – отозвался кот и, жмурясь от удовольствия, рассказал о том, как однажды он скитался в течение девятнадцати дней в пустыне (подобно Заратустре и Святому Антонию. – Б. С.) и единственно, чем питался, это мясом убитого им тигра. Все с интересом прослушали это занимательное повествование, а когда Бегемот кончил его, все хором воскликнули:

– Враньё!

– Интереснее всего в этом вранье то, – сказал Воланд, – что оно – враньё от первого до последнего слова.

– Ах так? Враньё? – воскликнул кот, и все подумали, что он начнёт протестовать, но он только тихо сказал: – История рассудит нас”.

Ранее, перед балом, Воланд называет Бегемота “окаянным Гансом”, т. е. шутом, когда они играют партию в шахматы и чёрный кот плутует. У Булгакова тигры, “которым не удался прыжок”, оказываются не символом великих людей, не дотянувших до сверхчеловека, а олицетворением шутовского вранья.

В целом же Булгаков создавал своего Мастера как отражённый в кривом зеркале советской действительности и суровых реалий ХХ века портрет и самого Н., и наиболее близкого к нему персонажа из его сочинений – Заратустры. Булгаковский герой создаёт свой вариант книги “Так говорил Заратустра” - роман о Понтии Пилате и Иешуа Га-Ноцри. Однако аналог божественного проповедника в “Евангелии от Воланда” проповедует вещи, прямо противоположные тем, что отстаивает ницшеанский Заратустра: о равенстве и природной доброте всех людей на свете. Его гибель неизбежна в мире, где добра столько же, сколько и зла, но жизнь и смерть Иешуа становится нравственным и эстетическим абсолютом. Мастер же – это сверхчеловек по своему художественному таланту, но маленький человек по своим житейским обстоятельствам – отсутствию силы воли и неумению приспосабливаться к неблагоприятной общественной среде. Булгаков, в отличие от Н., не верил в удавшуюся смерть, а верил в удавшееся творческое бытие. Главная награда – в посмертной славе. Её получил Мастер, удостоенный творческого покоя в потустороннем мире, и сам Булгаков, которому его “закатный роман” преподнёс сюрприз в виде вселенского признания четверть века спустя после смерти.