“ДНИ ТУРБИНЫХ”, пьеса. Премьера состоялась во МХАТе 5 октября 1926 г. В апреле 1929 г. Д. Т. были сняты с репертуара, а 16 февраля 1932 г. возобновлены и сохранялись на сцене Художественного театра вплоть до июня 1941 г. Всего в 1926-1941 гг. пьеса прошла 987 раз. При жизни Булгакова не печаталась. Впервые: Булгаков М. Дни Турбиных. Последние дни (А. С. Пушкин). М.: Искусство, 1955. В 1934 г. в Бостоне и Нью-Йорке были опубликованы два перевода Д. Т. на английский язык, выполненные Ю. Лайонсом и Ф. Блохом. В 1927 г. в Берлине появился сделанный К. Розенбергом перевод на немецкий язык второй редакции Д. Т., носившей в русском оригинале название “Белая гвардия” (издание имело двойное название: “Дни Турбиных. Белая гвардия”). Д. Т. были написаны по мотивам романа “Белая гвардия”, и первые две редакции пьесы носили одинаковое с ним название. Работу над первой редакцией пьесы “Белая гвардия” Булгаков начал в июле 1925 г. Еще 3 апреля 1925 г. он получил приглашение режиссера МХАТа Б. И. Вершилова придти в театр, где ему предложили написать пьесу на основе романа “Белая гвардия”. У Булгакова замысел подобной пьесы зародился еще в январе 1925 г. В какой-то мере этот замысел продолжал идею, осуществленную во Владикавказе в ранней его пьесе “Братья Турбины” в 1920 г. Тогда автобиографические герои (Турбина – девичья фамилия бабушки Булгакова со стороны матери, Анфисы Ивановны, в замужестве – Покровской) были перенесены во времена революции 1905 г. В пьесе “Белая гвардия”, как и в романе, Булгаков использовал собственные воспоминания о жизни в Киеве на рубеже 1918-1919 гг. В начале сентября 1925 г. он читал в присутствии Константина Сергеевича Станиславского (Алексеева) (1863-1938) первую редакцию пьесы в театре. Здесь были повторены почти все сюжетные линии романа и сохранены его основные персонажи. Алексей Турбин еще оставался военным врачом, и среди действующих лиц присутствовали полковники Малышев и Най-Турс. Эта редакция не удовлетворила МХАТ из-за своей затянутости и наличия дублирующих друг друга персонажей и эпизодов. В следующей редакции, которую Булгаков читал труппе МХАТа в конце октября 1925 г., Най-Турс уже был устранен и его реплики переданы полковнику Малышеву. А к концу января 1926 г., когда было произведено окончательное распределение ролей в будущем спектакле, Булгаков убрал и Малышева, превратив Алексея Турбина в кадрового полковника-артиллериста, действительного выразителя идеологии белого движения. Отметим, что артиллерийским офицером в 1917 г. служил муж сестры Булгакова Надежды Андрей Михайлович Земский (1892-1946). Возможно, знакомство с зятем побудило драматурга сделать главных героев Д. Т. артиллеристами. Теперь наиболее близкий к автору герой – полковник Турбин давал белой идее катарсис своей гибелью. К этому моменту пьеса в основном сложилась. В дальнейшем под воздействием цензуры была снята сцена в петлюровском штабе, ибо петлюровская вольница в своей жестокой стихии очень напоминала красноармейцев. Отметим, что в ранних редакциях, как и в романе, “оборачиваемость” петлюровцев в красных подчеркивалась “красными хвостами” (шлыками) у них на папахах. Возражение вызывало название “Белая гвардия”. К. С. Станиславский под давлением Главреперткома предлагал заменить его на “Перед концом”, которое Булгаков категорически отверг. В августе 1926 г. стороны сошлись на названии “Дни Турбиных” (в качестве промежуточного варианта фигурировала “Семья Турбиных”). 25 сентября 1926 г. Д. Т. были разрешены Главреперткомом только во МХАТе. В последние дни перед премьерой пришлось внести ряд изменений, особенно в финал, где появились все нарастающие звуки “Интернационала”, а Мышлаевского заставили произнести здравицу Красной Армии и выразить готовность в ней служить: “По крайней мере, я знаю, что буду служить в русской армии”.
Большую роль в разрешении пьесы сыграл нарком по военным и морским делам К. Е. Ворошилов. 20 октября 1927 года Станиславский направил ему благодарственное письмо: "Глубокоуважаемый Клементий Ефремович, позвольте принести Вам от МХАТа сердечную благодарность за помощь Вашу в вопросе разрешения пьесы "Дни Турбиных", – чем вы оказали большую поддержку в трудный для нас момент".
Д. Т. пользовались уникальным успехом у публики. Это была единственная пьеса в советском театре, где белый лагерь был показан не карикатурно, а с нескрываемым сочувствием, причем главный его представитель, полковник Алексей Турбин, был наделен явными автобиографическими чертами. Личная порядочность и честность противников большевиков не ставились под сомнение, а вина за поражение возлагалась на штабы и генералов, не сумевших предложить приемлемую для большинства населения политическую программу и должным образом организовать белую армию. За первый сезон 1926/27 гг. Д. Т. прошли 108 раз, больше, чем любой другой спектакль московских театров. Пьеса пользовалась любовью со стороны интеллигентной беспартийной публики, тогда как публика партийная иной раз пыталась устроить обструкцию. Вторая жена драматурга Л. Е. Белозерская в своих мемуарах воспроизводит рассказ одной знакомой о мхатовском спектакле: “Шло 3-е действие “Дней Турбиных”... Батальон (правильнее – дивизион. – Б. С.) разгромлен. Город взят гайдамаками. Момент напряженный. В окне турбинского дома зарево. Елена с Лариосиком ждут. И вдруг слабый стук... Оба прислушиваются... Неожиданно из публики взволнованный женский голос: “Да открывайте же! Это свои!” Вот это слияние театра с жизнью, о котором только могут мечтать драматург, актер и режиссер”.
А вот как запомнились Д. Т. человеку из другого лагеря – критику и цензору Осафу Семеновичу Литовскому, немало сделавшему для изгнания булгаковских пьес с театральных подмостков: “Премьера Художественного театра была примечательна во многих отношениях, и прежде всего тем, что в ней участвовала главным образом молодежь. В “Днях Турбиных” Москва впервые встретилась с такими актерами, как Хмелев, Яншин, Добронравов, Соколова, Станицын, – с артистами, творческая биография которых складывалась в советское время.
Предельная искренность, с которой молодые актеры изображали переживания “рыцарей” белой идеи, злобных карателей, палачей рабочего класса, вызывала сочувствие одной, самой незначительной части зрительного зала, и негодование другой.
Хотел или не хотел этого театр, но выходило так, что спектакль призывал нас пожалеть, по-человечески отнестись к заблудшим российским интеллигентам в форме и без формы.
Тем не менее мы не могли не видеть, что на сцену выходит новая, молодая поросль артистов Художественного театра, которая имела все основания встать в один ряд со славными стариками.
И действительно, вскоре мы имели возможность радоваться замечательному творчеству Хмелева и Добронравова.
В вечер премьеры буквально чудом казались все участники спектакля: и Яншин, и Прудкин, и Станицын, и Хмелев, и в особенности Соколова и Добронравов.
Невозможно передать, как поразил своей исключительной, даже для учеников Станиславского, простотой Добронравов в роли капитана Мышлаевского.
Прошли годы. В роли Мышлаевского стал выступать Топорков. А нам, зрителям, очень хочется сказать участникам премьеры: никогда не забыть Мышлаевского – Добронравова, этого простого, немного неуклюжего русского человека, по-настоящему глубоко понявшего все, очень просто и искренне, без всякой торжественности и патетики признавшего свое банкротство.
Вот он, рядовой пехотный офицер (в действительности – артиллерийский. – Б. С.), каких мы много видели на русской сцене, за самым обыкновенным делом: сидит на койке и стягивает сапоги, одновременно роняя отдельные слова признания капитуляции. А за кулисами – “Интернационал”. Жизнь продолжается. Каждый день нужно будет тянуть служебную, а может быть, даже военную лямку…
Глядя на Добронравова, думалось: “Ну, этот, пожалуй, будет командиром Красной Армии, даже обязательно будет!”
Мышлаевский – Добронравов был куда умнее и значительнее, глубже своего булгаковского прототипа (а сам Булгаков – умнее и значительнее своего критика Литовского. – Б. С.).
Несравненно трагичнее созданного автором мелодраматического образа был и Хмелев в роли Алексея Турбина. Да и в целом театр оказался намного умнее пьесы. И все же не мог ее преодолеть!”
Постановщиком спектакля был Илья Яковлевич Судаков (1890-1969), а главным режиссером – К. С. Станиславский.
Почти вся критика дружно ругала Д. Т. Так, нарком просвещения А. В. Луначарский (1875-1933) утверждал (в “Известиях” 8 октября 1926 г.), что в пьесе царит “атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля”, считал ее “полуапологией белогвардейщины”, а позднее, в 1933 г., назвал Д. Т. “драмой сдержанного, даже если хотите лукавого капитулянтства”. В статье журнала “Новый зритель” от 2 февраля 1927 г. Булгаков отчеркнул следующее: “Мы готовы согласиться с некоторыми из наших друзей, что “Дни Турбиных” циничная попытка идеализировать белогвардейщину, но мы не сомневаемся в том, что именно “Дни Турбиных” – осиновый кол в ее гроб. Почему? Потому, что для здорового советского зрителя самая идеальная слякоть не может представить соблазна, а для вымирающих активных врагов и для пассивных, дряблых, равнодушных обывателей та же слякоть не может дать ни упора, ни заряда против нас. Все равно как похоронный гимн не может служить военным маршем”. Драматург в письме правительству 28 марта 1930 г. отмечал, что в его альбоме вырезок скопилось 298 “враждебно-ругательных” отзывов и 3 положительных, причем подавляющее большинство их было посвящено Д. Т. Практически единственным положительным откликом на пьесу оказалась рецензия Н. Рукавишникова в “Комсомольской правде” от 29 декабря 1926 г. Это был ответ на ругательное письмо поэта Александра Безыменского (1898-1973), назвавшего Булгакова “новобуржуазным отродьем”. Рукавишников пытался убедить булгаковских оппонентов, что “на пороге 10-й годовщины Октябрьской революции... совершенно безопасно показать зрителю живых людей, что зрителю порядочно-таки приелись и косматые попы из агитки, и пузатые капиталисты в цилиндрах”, но никого из критиков так и не убедил.
В Д. Т. Булгаков, как и в романе “Белая гвардия”, ставил целью, по его собственным словам из письма правительству 28 марта 1930 г., “упорное изображение русской интеллигенции, как лучшего слоя в нашей стране. В частности, изображение интеллигентско-дворянской семьи, волею непреложной исторической судьбы брошенной в годы гражданской войны в лагерь белой гвардии, в традициях “Войны и мира”. Такое изображение вполне естественно для писателя, кровно связанного с интеллигенцией”. Однако в пьесе отображены не только лучшие, но и худшие представители русской интеллигенции. К числу последних относится полковник Тальберг, озабоченный лишь своей карьерой. Во второй редакции пьесы “Белая гвардия” он вполне шкурнически объяснял свое возвращение в Киев, который вот-вот должны были занять большевики: “Я прекрасно в курсе дела. Гетманщина оказалась глупой опереткой. Я решил вернуться и работать в контакте с советской властью. Нам нужно переменить политические вехи. Вот и все”. Своим прототипом Тальберг имел булгаковского зятя, мужа сестры Вари, Леонида Сергеевича Карума (1888-1968), кадрового офицера, сделавшегося, несмотря на свою прежнюю службу у гетмана Павла Петровича Скоропадского (1873-1945) и у генерала Антона Ивановича Деникина (1872-1947), преподавателем красноармейской стрелковой школы (из-за Тальберга Булгаков рассорился с семейством Карум). Однако для цензуры столь раннее “сменовеховство” такого несимпатичного персонажа, как Тальберг, оказалось неприемлемым. В окончательном тексте Д. Т. свое возвращение в Киев ему пришлось объяснять командировкой на Дон к генералу П. Н. Краснову (1869-1947), хотя оставалось неясно, почему не отличающийся храбростью Тальберг выбрал столь рискованный маршрут, с заездом в город, который пока еще занимали враждебные белым петлюровцы и вот-вот должны были занять большевики. Внезапно вспыхнувшая любовь к жене Елене в качестве объяснения этого поступка выглядела довольно фальшиво, поскольку прежде, поспешно уезжая в Берлин, Тальберг не проявлял заботы об оставляемой супруге. Возвращение же обманутого мужа прямо к свадьбе Елены с Шервинским нужно было Булгакову для создания комического эффекта и окончательного посрамления Владимира Робертовича.
Образ Тальберга, в Д. Т. произведенного в полковники, вышел еще более отталкивающим, чем в романе “Белая гвардия”. Л.С. Карум писал по этому поводу в мемуарной книге “Моя жизнь. Роман без вранья”: “Первую часть своего романа Булгаков переделал в пьесу под названием “Дни Турбиных”. Пьеса эта очень нашумела, потому что впервые на советской сцене были выведены хоть и не прямые противники советской власти, но все же косвенные. Но “офицеры-собутыльники” несколько искусственно подкрашены, вызывают к себе напрасную симпатию, а это вызвало возражение для постановки пьесы на сцене.
Дело в романе и пьесе разыгрывается в семье, члены которой служат в рядах гетманских войск против петлюровцев, так что белой антибольшевистской армии практически нет.
Пьеса потерпела все же много мук, пока попала на сцену. Булгаков и Московский Художественный театр, который ставил эту пьесу, много раз должны были углублять ее. Так, например, на одной вечеринке в доме Турбиных офицеры – все монархисты – поют гимн. Цензура потребовала, чтобы офицеры были пьяны и пели гимн не стройно, пьяными голосами.
Я читал роман очень давно, пьесу смотрел несколько лет тому назад (Карум писал свои мемуары в 60-е годы. – Б. С.), и поэтому у меня роман и пьеса слились в одно.
Должен лишь сказать, что похожесть моя сделана в пьесе меньше, но Булгаков не мог отказать себе в удовольствии, чтобы меня кто-то по пьесе не ударил, а жена вышла замуж за другого. В деникинскую армию едет один только Тальберг (отрицательный тип), остальные расходятся, после взятия Киева петлюровцами, кто куда.
Я был очень взволнован, потому что знакомые узнавали в романе и пьесе булгаковскую семью, должны были узнать или подозревать, что Тальберг – это я. Эта выходка Булгакова имела и эмпирический – практический смысл. Он усиливал насчет меня убеждение, что я гетманский офицер, и у местного Киевского ОГПУ (если в ОГПУ и почему-либо не знали, что Тальберг служил гетману Скоропалскому, то насчет пребывания его в деникинской и врангелевской армии там не могло быть никаких сомнений, а с точки зрения Советской власти служба в белой армии была куда большим грехом, чем кратковременное пребывание в войсках эфемерной Украинской державы. – Б. С.). Ведь “белые” офицеры не могли служить в “красной” армии. Конечно, писатель свободен в своем произведении, и Булгаков мог сказать, что он не имел в виду меня: вольно и мне себя узнавать, но ведь есть и карикатуры, где сходство нельзя не видеть. Я написал взволнованное письмо в Москву Наде, где называл Михаила “негодяем и подлецом” и просил передать письмо Михаилу. Как-то я пожаловался на такой поступок Михаила Косте.
– Ответь ему тем же! – ответил Костя.
– Глупо, – ответил я.
А, впрочем, я жалею, что не написал небольшой рассказик в чеховском стиле, где рассказал бы и о женитьбе из-за денег, и о выборе профессии венерического врача, и о морфинизме и пьянстве в Киеве, и о недостаточной чистоплотности в денежном отношении”.
Под женитьбой из-за денег здесь имеется в виду первый брак Булгакова – с Т. Н. Лаппа, дочерью действительного статского советника. Также и профессию венерического врача, по мнению Карума, будущий писатель выбрал исключительно из материальных соображений. В связи с Первой мировой войной и революцией в глубь страны хлынул поток беженцев, а потом и возвращающихся с фронта солдат; наблюдался всплеск венерических заболеваний, и профессия венеролога стала особенно доходной. Еще будучи земским врачом в Смоленской губернии Булгаков пристрастился к морфию. В 1918 г. в Киеве он сумел побороть этот недуг, но зато, если верить Каруму, на какое-то время пристрастился к спиртному. Возможно, алкоголь на какое-то время заменил Булгакову наркотик и помогал отвлечься от потрясений, вызванных крушением прежней жизни. А под недостаточной чистоплотностью в денежных делах Карум подразумевает случай, когда Булгаков занял у Вари денег и долго не отдавал. По свидетельству Т. Н. Лаппа, Леонид Сергеевич по этому поводу даже сказал кому-то: “Деликатесы едят, а денег не платят”.
Карум, естественно, не желал признавать себя отрицательным персонажем. Но во многом списанный с него полковник Тальберг был одним из сильнейших, хотя и весьма отталкивающих образов пьесы. Приводить такого к службе в Красной Армии, по мнению цензоров, было никак нельзя. Поэтому вместо возвращения в Киев в надежде наладить сотрудничество с Советской властью, Булгакову пришлось отправить Тальберга в командировку на Дон к Краснову. Наоборот, под давлением Главреперткома и МХАТа существенную эволюцию в сторону сменовеховства и охотного принятия Советской власти претерпел симпатичный Мышлаевский. Здесь для подобного развития образа был использован литературный источник – роман Владимира Зазубрина (Зубцова) (1895-1937) “Два мира” (1921). Там поручик колчаковской армии Рагимов следующим образом объяснял свое намерение. перейти к большевикам: “Мы воевали. Честно рэзали. Наша не бэрет. Пойдем к тем, чья бэрет... По-моему, и родина, и революция – просто красивая ложь, которой люди прикрывают свои шкурные интересы. Уж так люди устроены, что какую бы подлость они ни сделали, всегда найдут себе оправдание”. Мышлаевский же в окончательном тексте говорит о своем намерении служить большевикам и порвать с белым движением: “Довольно! Я воюю с девятьсот четырнадцатого года. За что? За отечество? А это отечество, когда бросили меня на позор?! И опять идти к этим светлостям?! Ну нет! Видали? (Показывает шиш.) Шиш!.. Что я, идиот, в самом деле? Нет, я, Виктор Мышлаевский, заявляю, что больше я с этими мерзавцами генералами дела не имею. Я кончил!..” Зазубринский Рагимов беззаботно-водевильную песню своих товарищей прерывал декламацией: “Я комиссар. В груди пожар!”. В Д. Т. Мышлаевский вставляет в белый гимн – “Вещего Олега” здравицу: “Так за Совет Народных Комиссаров...” По сравнению с Рагимовым Мышлаевский в своих мотивах был сильно облагорожен, но жизненность образа при этом полностью сохранилась. В сезон 1926/27 гг. Булгаков во МХАТе получил письмо, подписанное “Виктор Викторович Мышлаевский”. Судьба неизвестного автора в гражданскую войну совпадала с судьбой булгаковского героя, а в последующие годы была столь же безотрадной, как и у создателя Д. Т. В письме сообщалось: “Уважаемый г. автор. Помня Ваше симпатичное отношение ко мне и зная, как Вы интересовались одно время моей судьбой, спешу Вам сообщить свои дальнейшие похождения после того, как мы расстались с Вами. Дождавшись в Киеве прихода красных, я был мобилизован и стал служить новой власти не за страх, а за совесть, а с поляками дрался даже с энтузиазмом. Мне казалось тогда, что только большевики есть та настоящая власть, сильная верой в нее народа, что несет России счастье и благоденствие, что сделает из обывателей и плутоватых богоносцев сильных, честных, прямых граждан. Все мне казалось у большевиков так хорошо, так умно, так гладко, словом, я видел все в розовом свете до того, что сам покраснел и чуть-чуть не стал коммунистом, да спасло меня мое прошлое – дворянство и офицерство. Но вот медовые месяцы революции проходят. НЭП, кронштадтское восстание. У меня, как и у многих других, проходит угар и розовые очки начинают перекрашиваться в более темные цвета...
Общие собрания под бдительным инквизиторским взглядом месткома. Резолюции и демонстрации из-под палки. Малограмотное начальство, имеющее вид вотякского божка и вожделеющее на каждую машинистку (создается впечатление, что автор письма был знаком с соответствующими эпизодами булгаковской повести “Собачье сердце”, неопубликованной, но ходившей в списках. – Б. С.). Никакого понимания дела, но взгляд на все с кондачка. Комсомол, шпионящий походя с увлечением. Рабочие делегации – знатные иностранцы, напоминающие чеховских генералов на свадьбе. И ложь, ложь без конца... Вожди? Это или человечки, держащиеся за власть и комфорт, которого они никогда не видали, или бешеные фанатики, думающие пробить лбом стену (под последними, очевидно, подразумевался, прежде всего, впавший уже в опалу Л. Д. Троцкий. – Б. С.). А самая идея! Да, идея ничего себе, довольно складная, но абсолютно не претворяемая в жизнь как и учение Христа, но христианство и понятнее, и красивее (похоже, “Мышлаевский” был знаком и с трудами русских философов Н. А. Бердяева и С. Н. Булгакова, доказывавших, что марксизм взял христианскую идею и просто перенес ее с небес на землю. – Б. С.).Так вот-с. Остался я теперь у разбитого корыта. Не материально. Нет. Я служу и по нынешним временам – ничего себе, перебиваюсь. Но паршиво жить ни во что не веря. Ведь ни во что не верить и ничего не любить – это привилегия следующего за нами поколения, нашей смены беспризорной.
В последнее время или под влиянием страстного желания заполнить душевную пустоту, или же, действительно, оно так и есть, но я иногда слышу чуть уловимые нотки какой-то новой жизни, настоящей, истинно красивой, не имеющей ничего общего ни с царской, ни с советской Россией. Обращаюсь с великой просьбой к Вам от своего имени и от имени, думаю, многих других таких же, как я, пустопорожних душой. Скажите со сцены ли, со страниц ли журнала, прямо или эзоповым языком, как хотите, но только дайте мне знать, слышите ли Вы эти едва уловимые нотки и о чем они звучат?
Или все это самообман и нынешняя советская пустота (материальная, моральная и умственная) есть явление перманентное. Caesar, morituri te salutant (Цезарь, обреченные на смерть приветствуют тебя (лат. – Б. С.)”.
Слова об эзоповом языке указывают на знакомство автора письма с фельетоном “Багровый остров” (1924). Как фактический ответ “Мышлаевскому” можно рассматривать пьесу “Багровый остров”, где Булгаков, превратив пародию на сменовеховство в “идеологическую” пьесу внутри пьесы, показал, что все в современной советской жизни определяется всевластием душащих творческую свободу чиновников, вроде Саввы Лукича, и никаких ростков нового тут быть не может. В Д. Т. же он еще питал надежды на какое-то лучшее будущее, потому и ввел в последнее действие крещенскую елку как символ надежды на духовное возрождение. Для этого даже была смещена хронология действия пьесы против реальной. Позднее Булгаков так объяснил это своему другу П. С. Попову: “События последнего действия отношу к празднику крещения... Раздвинул сроки. Важно было использовать елку в последнем действии”. На самом деле оставление Киева петлюровцами и занятие города большевиками происходило 3-5 февраля 1919 г., но Булгаков перенес эти события на две недели вперед, чтобы совместить их с крещенским праздником.
Критика обрушилась на Булгакова за то, что в Д. Т. белогвардейцы предстали трагическими чеховскими героями. О. С. Литовский окрестил булгаковскую пьесу “Вишневым садом “белого движения”, вопрошая риторически: “Какое дело советскому зрителю до страданий помещицы Раневской, у которой безжалостно вырубают вишневый сад? Какое дело советскому зрителю до страданий внешних и внутренних эмигрантов о безвременно погибшем белом движении?” А. Орлинский бросил драматургу обвинение в том, что “все командиры и офицеры живут, воюют, умирают и женятся без единого денщика, без прислуги, без малейшего соприкосновения с людьми из каких-либо других классов и социальных прослоек”. 7 февраля 1927 г. на диспуте в театре Вс. Мейерхольда, посвященном Д. Т. и “Любови Яровой” (1926) Константина Андреевича Тренева (1876-1945), Булгаков ответил критикам: “Я, автор этой пьесы “Дни Турбиных”, бывший в Киеве во время гетманщины и петлюровщины, видевший белогвардейцев в Киеве изнутри за кремовыми занавесками, утверждаю, что денщиков в Киеве в то время, то есть когда происходили события в моей пьесе, нельзя было достать на вес золота”. Д. Т. в гораздо большей степени было реалистическим произведением, чем то допускали его критики, представлявшие действительность, в отличие от Булгакова, в виде заданных идеологических схем.