ХРИСТИАНСТВО, мировая религия, объединяющая последователей учения Иисуса Христа, изложенного в Новом завете – четырех Евангелиях (от Матфея, Марка, Луки и Иоанна), Деяниях апостолов и некоторых других священных текстах. Священной книгой X. признается также Ветхий завет, собственно Библия, почитаемая также приверженцами иудаизма. Согласно рассказам Евангелий, Иисус Христос был казнен (распят на кресте) римским прокуратором (правителем) Иудеи Понтием Пилатом. Традиция относит это событие к 33 г. Иисус Христос был сыном Божьим и своей жертвой искупил грехи человечества. На третий день после казни он воскрес, явился своим ученикам (апостолам), а затем вознесся на небо. Последователи X. верят во второе пришествие Христа, когда он будет судить всех живых и мертвых, даруя вечное блаженство праведникам и адские муки грешникам. В 1054 г. X. раскололось на две церкви – восточную православную и западную католическую, а в XVI в. в результате движения Реформации X. от католицизма отделился ряд церквей, обычно определяемых как протестантские. X., наряду с исламом и буддизмом, – одна из трех наиболее распространенных на земном шаре мировых религий (в отличие от локально-этнических – иудаизма, индуизма, конфуцианства, даосизма и др.).
В ершалаимских сценах романа “Мастер и Маргарита” Булгаков дал оригинальную художественную версию возникновения X. В период работы над романом, в 1920-30-е годы, в СССР была официально принята так называемая мифологическая теория происхождения X., объявлявшая Иисуса Христа только мифом, порожденным сознанием последователей X., а не реально существовавшей исторической личностью. Приверженцем этой теории в романе выступает председатель МАССОЛИТа Михаил Александрович Берлиоз, убеждающий поэта Ивана Бездомного в беседе на Патриарших прудах, что Иисуса Христа не было на свете. В ходе начавшейся дискуссии с Воландом Берлиоз отвергает все существующие доказательства бытия Божия, которых, по утверждению загадочного профессора-иностранца, “как известно, существует ровно пять”. Председатель МАССОЛИТа полагает, что “ни одно из этих доказательств ничего не стоит и человечество давно сдало их в архив. Ведь согласитесь, что в области разума никакого доказательства существования бога быть не может”. Воланд в ответ замечает что это – повторение мысли великого немецкого философа И. Канта, который “начисто разрушил все пять доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собою, соорудил собственное шестое доказательство!
– Доказательство Канта, – тонко улыбнувшись, возразил образованный редактор, – также неубедительно. И недаром Шиллер говорил, что кантовские рассуждения по этому вопросу могут удовлетворить только рабов, а Штраус просто смеялся над этим доказательством!
Данный диалог, несомненно, восходит к тексту статьи П. Васильева “Бог” Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, где Кант назван создателем пятого по счету доказательства бытия Бога – нравственного, в дополнение к четырем, существовавшим ранее – историческому, космологическому, телеологическому и онтологическому. Интересно, что в первой редакции булгаковского романа, написанной в 1929-1930 гг., доказательство Канта называлось пятым, а “доказательство Воланда” – предсказание гибели Берлиоза – выступало в качестве шестого, решающего доказательства.
Как подчеркивалось в статье “Бог”, Кант считал, что “в нашей совести существует безусловное требование нравственного закона, который не творим мы сами и который не происходит из взаимного соглашения людей, в видах общественного благосостояния”. Вместе с тем, немецкий философ не признавал “возможным найти какое бы то ни было доказательство бытия Божия в области чистого разума”. Булгаков в процессе работы над “Мастером и Маргаритой”, обратившись к кантовской работе “Единственно возможное основание для доказательства бытия Бога” (1763), выяснил, что здесь философ опроверг еще одно доказательство – логическое, пятое по общему счету. Поэтому в окончательном тексте романа кантовское нравственное доказательство из пятого сделалось шестым.
В статье Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона отмечалось, что поскольку “Кантово доказательство утверждает бытие личного Бога, то против него восстали все пантеисты: Фихте, Шеллинг и Гегель порицают его довольно резко, и Шиллер говорит, что Кант проповедует нравственность, пригодную только для рабов, Штраус насмешливо замечает, что Кант к своей системе, по духу противной теизму, пристроил комнатку, где бы поместить Бога”. Берлиоз почти дословно повторяет, что “недаром Шиллер говорил, что кантовские рассуждения по этому вопросу могут удовлетворить только рабов, а Штраус просто смеялся над этим доказательством”.
Булгаков намеренно раскрывает перед читателями главный источник эрудиции Берлиоза – Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона. Писатель с иронией говорит об образованности редактора (в ранней редакции прямо назывался редактируемый Берлиозом журнал – “Богоборец”, по аналогии с реально существовавшим “Безбожником”), ясно давая понять, что ни Иммануила Канта, ни Фридриха Шиллера (1759-1805), ни Давида Фридриха Штрауса (1808-1874) председатель МАССОЛИТа в действительности не читал.
Берлиоз утверждает, что об Иисусе Христе “никогда ни словом” не упоминал знаменитый Иосиф Флавий (37 - после 100). На самом деле, как известно, в дошедшем до нас тексте “Иудейских древностей” Флавий пишет об Иисусе, но считает его мессией, что было совершенно невозможно для правоверного приверженца иудаизма, каким был римский историк. Это обстоятельство позволяло сторонникам мифологической школы считать данное место позднейшей вставкой христианских редакторов. Однако уже при жизни Булгакова существовало доказательство подлинности сообщения Иосифа Флавия об Иисусе, что, в свою очередь, подтверждало историчность основателя X.
Еще в 1912 г. русский ученый, профессор Дерптского (ныне Тартуского) университета Александр Александрович Васильев (1867-1953) опубликовал во французском журнале “Восточная патрология” текст и перевод хроники Агапия Манбиджского – христианского епископа и арабского историка Х в. В этой хронике цитируется и посвященная Иисусу часть труда Флавия, причем Агапий использовал сирийский перевод с недошедшего до нас греческого оригинала. В его изложении данное место читается следующим образом: “В то время жил мудрый человек, которого звали Иисусом. Образ жизни его был достойным, и он славился своей добродетелью. И многие люди из иудеев и других народов стали его учениками; Пилат приговорил его к распятию и смерти. Но те, кто стали его учениками, не отреклись от его учения. Они сообщили, что он явился им через три дня после распятия и что он был живым. Полагают (или возможно), что он был мессией, относительно которого пророки предсказали чудеса”. Здесь о том, что Иисус был мессией, Флавий говорит лишь со ссылкой на мнение, распространенное среди учеников казненного, отнюдь не солидаризуясь с ним.
Сам А. А. Васильев, после 1917 г. прочно обосновавшийся в Висконсинском университете в США и специализировавшийся по истории Византии, не сомневался, как и подавляющее большинство русских и зарубежных исследователей, исключая советских официозных историков и философов, в историчности Иисуса Христа. В примечании к своему переводу хроники Агапия он указал, что данное место восходит к сочинению Иосифа Флавия, однако, похоже, более об этом своем открытии нигде не упоминал. В широкий научный оборот текст Агапия Манбиджского вошел только в 1971 г., когда бельгийский исследователь Ш. Пине, основываясь на васильевской публикации, еще раз сделал вывод о том, что сообщение арабского историка восходит к неискаженной версии “Иудейских древностей”. Однако нельзя исключить, что с открытием Васильева по роду своей специальности были знакомы профессора Киевской Духовной Академии, сохранявшие связи с семьей Булгаковых и после смерти отца писателя, А. И. Булгакова. Возможно, от них и сам автор “Мастера и Маргариты” узнал о подтверждении подлинности сообщения Иосифа Флавия об Иисусе и специально заставил Берлиоза исказить содержание “Иудейских древностей”. Показательно, что Булгаков ничего не говорит о том, что слова об Иисусе – позднейшая вставка редакторов-христиан. Вероятно, писатель был уверен в неосновательности такого предположения и вынудил Берлиоза сказать заведомую неправду об отсутствии у Иосифа Флавия каких-либо упоминаний о Христе.
Примечательно, что в книге английского историка и богослова епископа Фредерика Фаррара “Жизнь Иисуса Христа” (1873) был полностью приведен вызывавший спор текст Иосифа Флавия. Это место присутствовало в русском переводе сочинения Фаррара, выполненном в 1893 г., причем, что интересно, все сомнительные места, и как раз те, которые читались иначе или отсутствовали в обнаруженной А. А. Васильевым хронике Агапия Манбиджского, были заключены в скобки: “Вот это знаменитое место (Древн., ХVII, 3, 3): “В то время был Иисус, мудрый человек (если только позволительно его называть человеком), ибо Он был совершитель чудесных дел (учитель людей, с удовольствием приемлющих истину), и привлек к себе многих как из иудеев, так и из эллинов. (Он был Христос). И когда Пилат, по настоянию вождей наших, осудил Его на крест, те, которые прежде любили Его, не оставили Его. (Ибо Он явился им на третий день опять живым, как и божественные пророчества изрекли о Нем касательно этого и множества других чудесных дел). Поколение христиан, так названных по нему, не исчезло еще и теперь”. Ф. В. Фаррар, весьма критически и неприязненно относившийся к Флавию из-за его иудейства и распущенного, по христианским меркам, образа жизни, считал и то место “Иудейских древностей” (Древн., XX, 9, 1), где говорится об Иакове, “брате Иисуса, называемого Христом”, “также сомнительней подлинности” (поскольку правоверный иудей не мог назвать Иисуса Христом). Интересно, что в переводе фарраровской “Жизни Иисуса Христа”, выполненном в 1904 г. М. П. Фивейским и вышедшем как приложение к журналу “Русский паломник”, редакция купировала несколько десятков срок, “с которыми не может мириться чувство православного христианина”, в том числе и обширную цитату из “Иудейских древностей” Флавия. Осталось лишь указание на вероятную подложность этого свидетельства, которое в лучшем случае “представляет вставку в текст его Книги”, а также утверждение Фаррара о том, что со стороны автора “Иудейских древностей” “молчание о таком явлении, как христианство, не только было намеренным, но и недобросовестным”. Именно из перевода М. П. Фивейского сохранились многочисленные выписки в булгаковском архиве. Однако автор “Мастера и Маргариты” наверняка был знаком и с опубликованным в 1893 г. переводом А. П. Лопухина, так как с приведенной там цитатой из Флавия есть отчетливые параллели как в словах Воланда о Банге, разделяющим с Понтием Пилатом наказание бессмертием (“... Тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит”), так и в последнем обращении Маргариты к Мастеру (“Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь...”). Воланд выполняет просьбу Иешуа Га-Ноцри взять вместе с Мастером в последний приют “ту, которая любила и страдала из-за него”.
Берлиоз утверждает, что “то место в пятнадцатой книге, в главе 44-й знаменитых Тацитовых “Анналов”, где говорится о казни Иисуса, – есть не что иное, как позднейшая вставка”. Здесь в изложении аргументов сторонников мифологической школы председатель МАССОЛИТа точен, однако сама эта аргументация автора “Мастера и Маргариты” отнюдь не убедила. Писатель также изучил вопрос о подлинности сообщения римского историка Тацита (около 58 – около 117). В связи с пожаром Рима в 64 г. в царствование императора Нерона (37-68), который, чтобы отвести от себя подозрения в поджоге, обвинил во всем христиан, автор “Анналов” указал, что основатель X. по имени Христ был казнен в царствование Тиберия правителем Иудеи Понтием Пилатом. В булгаковском архиве сохранилась выписка латинского текста сообщения Тацита (возможно, – из статьи “Пилат” Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона) и его французского перевода из принадлежавшего писателю издания “Анналов”.
Большую роль в трактовке ранней истории X. в романе “Мастер и Маргарита” сыграла пьеса Сергея Чевкина “Иешуа Ганоцри. Беспристрастное открытие истины” (1922). Разгромная рецензия поэта Сергея Городецкого (1884-1967) на эту пьесу, опубликованная в 1923 г. в журнале “Красная нива”, была положена в основу разбора Берлиозом поэмы Бездомного об Иисусе Христе. Пьеса Чевкина имеет многочисленные параллели с ершалаимской частью “Мастера и Маргариты”. В частности, из этого источника Булгаков почерпнул принцип отличной от евангельской транскрипции имен и географических названий. Этот принцип был изложен Чевкиным в послесловии под красноречивым заголовком “Заключительный вздох сожаления”: “Все имена действующих лиц, а также все упоминаемые имена и события собраны по разным, но только научным источникам и, следовательно, в известном смысле, достоверны. Характеры действующих лиц развиты, конечно, произвольно, но в строгом соответствии с материалом, оставленным историей... Стремясь восстановить реалистическую основу, я, прежде всего, должен был восстановить реальные имена и принять поэтому подлинно иудейского Накдимона, а не греческого Никодима, Шаула, а не Павла или Савла и т. д.”. Чевкин с огорчением отмечал, что обстоятельства не позволили ему написать для русских книгу, “какую написал для французов Ренан, а для немцев Штраус, но более близкую к истине”, вещь типа таких произведений французских писателей, как “Саламбо” (1862) Гюстава Флобера (1821-1880) или “Таис” (1890) Анатоля Франса (Тибо) (1844-1924), “художественно-научный” роман, где можно было бы “вскрыть, наконец, подлинную жизнь раввина Иешуа, изумительно правдивые эпизоды из коей сверкают там и сям в канонических поэмах, в апокрифах, в Талмуде, у Цельса”. Автор “Иешуа Ганоцри” хотел собрать “эти сверкающие жемчужины действительности” и восстановить по ним истину. Из всех своих предшественников Чевкин, как и Булгаков, наиболее высоко ставил Ф. В. Фаррара с его книгой “Жизнь Иисуса Христа”, который “благодаря своему необъятному специальному образованию смог выслушать и другую сторону, т. е. Талмуд с его выкинутыми (из Евангелий. – Б. С.) местами”.
В пьесе Чевкина транскрипируются в соответствии с реальным звучанием только древнееврейские личные имена и некоторые слова, а традиционные “Иерусалим” и “цезарь” оставлены без изменений. У Булгакова же греческое “Иерусалим” закономерно превратилось в древнееврейское “Ершалаим”, а латинские “цезарь” и “центурион” стали “кесарем” и “кентурионом” в полном соответствии с произношением I в. н. э. В тексте пьесы “Иешуа Ганоцри” оставлены без перевода и пояснения некоторые древнееврейские и латинские слова – “шолом-алейхем”, “атриум”, “квирит” и др. С помощью такого приема Чевкин стремился передать языковый колорит эпохи и обозначить наречие, на котором говорит тот или иной персонаж. В “Мастере и Маргарите” многие подобные слова даны без перевода и пояснения – “претория”, “синедрион”, “когорта”, но их значение вполне очевидно из контекста, да и сами эти термины достаточно широко известны. Булгаков избегает некоторых, по выражению Чевкина, “жупельных” слов вроде “ам-гаарец” или “шолом-алейхем”. Читателям всегда понятно, на каком языке говорит в данный момент тот или иной персонаж ершалаимских сцен.
Пьеса Чевкина была насыщена просторечными выражениями. Например, привратник храма говорил, что Иешуа “начал с несколькими оборванцами из своей шайки громить продавцов священных предметов. В первой редакции “Мастера и Маргариты”, датируемой 1929-1930 гг., стиль ершалаимских сцен был другой, отличный от строгого, чеканного стиля окончательного текста. Первые варианты древней части романа приближались к булгаковским сатирическим повестям и фельетонам 20-х годов. Здесь присутствовали и рассчитанные на комический эффект анахронизмы. Например, Понтий Пилат грозил Иосифу Каифе отправить в Рим “телеграмму” с жалобой, а Иешуа, говоря о добрых людях, неверно истолковавших его учение, отмечал, что они “в университетах не учились”. В текст обильно вводились просторечные выражения, подчеркивающие очевидную условность происходящего в Ершалаиме. Так, освобожденный разбойник Вар-Равван радостно говорил Иешуа: “Замели тебя вовремя, Назарей”, а Иешуа в ответ называл его “мой добрый бандит” (в пьесе Чевкина Иешуа именовал сотника Петрония “мой добрый воин”).
Не исключено, что знакомство с “Иешуа Ганоцри” послужило дополнительным стимулом для Булгакова обратиться к труду Ф. В. Фаррара. Некоторые имена из пьесы, после проверки по первоисточникам, перешли в булгаковский роман. В частности. Иуда, сын Симона из Кериофа, стал Иудой из Кириафа (в ранних редакциях – Иуда из Кериота), а имя Иешуа Ганоцри осталось практически без изменений.
По всей видимости, такие действующие лица пьесы Чевкина, как трибун легиона Корнелий Сабин и сотник (центурион) аппариторов Петроний, отдельными своими чертами отразились в персонажах ершалаимских сцен – начальнике тайной стражи Афрании, прокураторе Иудеи Понтии Пилате и кентурионе особой кентурии Марке Крысобое. Сабин в “Иешуа Ганоцри” фактически выполняет функции начальника тайной полиции. Неслучайно он утверждает: “... Мои сыщики донесли мне, что уже несколько дней город волнуется как растревоженный муравейник. Появился какой-то новый раввин-проповедник. Одни называют его пророком, другие обманщиком. В общем все иудеи против него, но в подонках народа благодаря ловкой демагогии он пользуется большим успехом”. В ранней редакции ершалаимских сцен Понтий Пилат называл Иуду из Кириафа “сыщиком”, а в окончательном тексте именовал Иешуа Га-Ноцри лгуном, но потом признавал, что язык у нового проповедника хорошо подвешен. Прокуратор у Булгакова цитировал слова приговора Синедриона о том, что Иешуа явился в Ершалаим верхом на осле, “сопровождаемый толпою черни”, кричавшей ему приветствия, “как бы некоему пророку”. Однако, если у Чевкина Ганоцри – действительно ловкий демагог и обманщик, стремящийся подбить толпу на восстание, чтобы самому стать царем Иудеи, то обвинения против булгаковского героя оказываются целиком несправедливыми (даже осла у него никогда не было).
Сотник Петроний, как и кентурион Марк Крысобой, жесток к подчиненным, хотя сам – бывалый воин. Он угрожает Иуде: “Слушай, иудей, ты, вероятно никогда не ощущал на своей шее кулак римского воина или палку на своей спине”, а когда “добивает” Иешуа на кресте, но так, чтобы распятый остался в живых, то говорит с уверенностью: “Я знаю, как ударить, и умею ударить”. Можно вспомнить, как во время допроса Иешуа Га-Ноцри у прокуратора Марк Крысобой очень умело ударяет арестанта: “движение кентуриона было небрежно и легко, но связанный мгновенно рухнул наземь, как будто ему подрубили ноги”.
Роман “Мастер и Маргарита” откровенно полемичен по отношению к пьесе Чевкина, прежде всего в трактовке образа Иешуа. В пьесе Ганоцри – расчетливый политикан, пытающийся использовать иерусалимскую чернь для своих выгод и крайне нетерпимый к противникам. Вот его ответ на утверждение фарисеев, что новоявленный пророк ведет Израиль в “царство блудниц”: “Не в царство блудниц, а в царство правды и справедливости, в котором не будет места всем обидчикам народа Израилева”. Недаром храмовый привратник говорит об Иешуа, что “в него вошел сатана!”. Булгаковский Га-Ноцри тоже произносит слова о будущем царстве “истины и справедливости”, но оставляет это царство открытым абсолютно для всех, утверждая лишь, что там “не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти”. Он считает добрыми всех людей, даже предателя Иуду, даже палача Крысобоя. Интересно, что у Чевкина Иешуа, пережив ужас распятия и будучи спасен лишь благодаря участию в его судьбе Петрония, в финале пересматривает свои взгляды. Вот его монолог, обращенный к сотнику: “Больше не хочу. Довольно. Если бы весь мир предложил мне все царские троны, я с отвращением отказываюсь от них. Ты прав, добрый воин, пророки – невежественные мечтатели и лгуны. Они обманули меня. Два раза ради вздорной мечты я опускался в бездну смерти. И этого для меня довольно”. Чевкинский Иешуа отказался от честолюбивых замыслов, хотя и продолжал считать себя невинной жертвой “невежественных мечтателей и лгунов”. Не тот Иешуа у Булгакова – мечтатель и философ, проповедующий всеобщую любовь и терпимость. В ранней редакции “Мастера и Маргариты” Га-Ноцри еще обладал некоторыми чертами персонажа пьесы, и его доброта не была абсолютна. Здесь Иешуа более самоуверенно заявлял право на единоличное обладание истиной, предлагая Пилату: “... Пойдем со мной на луга, я тебя буду учить истине, а ты производишь впечатление человека понятливого”. Уже распятый на кресте, на обращение одного из разбойников попросить за него кентуриона об ускорении смерти, чтобы прекратить мучения, Га-Ноцри убеждал несчастного попросить и за другого распятого – “иначе не сделаю”.
У Чевкина важной причиной сочувствия Пилата к арестованному выступает то, что прокуратор видит возможность использовать Иешуа в качестве провокатора для ослабления ненавистных ему саддукеев во главе с Каифой и усиления раздоров среди иудеев. Об этом Понтий Пилат откровенно говорит своему другу Элии Ламии: “Когда я допрашивал его, он плел какую-то чепуху о новом царстве, населенном стоиками. Несомненно это фанатик, маниак, а может быть, просто безумец. Во всяком случае, я вижу, он взбудоражил весь муравейник. Гм... такие люди нам полезны. Рассеивая смуту, они помогают разделять и владеть. Не нужно только, конечно, спускать их с глаз и вовремя обрезать им крылья”. В “Мастере и Маргарите” тема провокации присутствует в речи первосвященника Иосифа Каифы, утверждающего, что новый проповедник должен был подвести народ под римские мечи. Отметим, что в первой редакции романа подчеркивалась также “провоцирующая” роль Иешуа по отношению к Пилату: медленно, но верно и едва ли не намеренно Га-Ноцри отрезал прокуратору все возможности одновременно соблюсти букву закона и сохранить арестованному жизнь, вынудив утвердить смертный приговор.
Вероятно, хронология ершалаимских сцен “Мастера и Маргариты” отразила знакомство Булгакова с пьесой “Иешуа Ганоцри”. Чевкин, описывая три последних дня пребывания Иешуа в Иерусалиме, подчеркивал, что “развитие фабулы произведено в точном соответствии с каноническими произведениями”. Действие пьесы начинается ранним утром 13-го нисана, приговор, казнь и снятие с креста происходит 14-го, а “воскресение” – явление Иешуа своим последователям случается 16-го нисана. Кроме того, в первом акте говорится о дебоше, устроенном Иешуа в храме за день до начала происходящих в пьесе событий, т. е. 11-го нисана. У Булгакова суд Пилата и казнь тоже свершается 14-го нисана, причем во время казни из воспоминаний Левия Матвея мы узнаем о событиях, связанных с арестом Га-Ноцри и случившихся за день до того, 12-го нисана. Чевкин целиком выпустил день 15-го нисана, чтобы сразу рассказать о том, как произошло мнимое “воскресение” Ганоцри. Булгаков же, чтобы завершить роман воскресным днем 16-го нисана (и православной пасхой 5-го мая), сдвинул действие ершалаимских сцен “Мастера и Маргариты” на один день вперед по сравнению с пьесой. Здесь он, по всей видимости, учел и сделанную Чевкиным почасовую раскладку дня 14-го нисана: “Иешуа был распят приблизительно в 1 час дня. Весною солнце всходит в Палестине около 6 часов. Суд в Синедрионе был при дневном свете, значит приблизительно от 6 до 8-ми. В 8 пришли к Пилату. Расстояние несколько шагов. В 9 пошли к Ироду. Час-полтора провели у Ирода и в дороге... Около 11-ти вернулись к Пилату. Споры, разбор, приговор, приготовление креста, шествие на Голгофу, выкапывание и проч. Иешуа не мог быть распят раньше первого часа дня, это же говорит Лука (23,44) и Иоанн (19,14), а в 5-6 он уже был снят. Он не мог умереть так скоро, и Пилат это отлично понимал”. В булгаковском романе все эти события происходят в те же самые временные промежутки, но поскольку выпадает визит к Ироду и Га-Ноцри приводят к прокуратору лишь один раз, то Пилат объявляет приговор “около десяти часов утра”. Казнь же, как и у Чевкина, продолжается немногим более четырех часов – “когда истек четвертый час казни”, Левий Матвей проклял Бога и обратился к помощи дьявола, что дало немедленный эффект – появление “в пятом часу страданий” грозовой тучи и вестника от Пилата с приказом умертвить казнимых.
У Чевкина Петроний наносит удар, будто бы добивающий Иешуа, а в действительности лишь обеспечивающий ему необходимое кровопускание. Сотник понял, что Пилат сочувствует осужденному и, подобно тому, как в “Мастере и Маргарите” Афраний намеками сговаривается с прокуратором об убийстве Иуды, Петроний дает понять своему начальнику, что Иешуа останется жив. Тот Иешуа Ганоцри, которого мы видим в пьесе, заносчивый, себялюбивый и равнодушный к другим людям, не должен был умереть. В данном случае драматург следовал индийским легендам, согласно которым Иисус Христос при подобных обстоятельствах избежал смерти на кресте, а потом удалился в Индию, где умер в глубокой старости. В образе Иешуа Чевкин заклеймил человека, что “стремится к трону, руководимый побуждениями, которые двигали в прошлом, двигают в настоящем и будут двигать в будущем во все времена, у всех народов, всех тиранов, узурпаторов”. Смерть дала бы чевкинскому герою хоть какое-то очищение. У Булгакова Иешуа тоже не умирает на кресте своей смертью. Писатель учел, что за 4-5 часов распятый не мог погибнуть от зноя и жажды. Его действительно добивает палач по тайному распоряжению прокуратора, стремящегося облегчить страдания Га-Ноцри. Но смерть невинного Иешуа становится непосильным грузом для совести Понтия Пилата и приводит его к раскаянию.
Чевкин стремился максимально учесть всю информацию, сообщаемую об Иисусе Христе как каноническими Евангелиями, так и другими источниками. В своей пьесе он рационально истолковал все чудеса, связанные с именем основоположника X., в том числе и его “воскресение”. Драматург даже, согласно евангельской традиции, заставил Пилата умыть руки перед иудеями. Почти все исследователи сходились в том, что на такое унижение перед покоренным народом римский правитель никогда бы не пошел. Однако в чевкинской пьесе этому эпизоду придан иронический оттенок: прокуратор просто вымыл руки перед завтраком. Булгаков тоже стремился очистить Евангелия от недостоверных, по его мнению, событий. Пилат в романе просто потирает руки, когда начинает чувствовать неизбежность казни Иешуа. Автор “Мастера и Маргариты” опустил некоторые излишние для его замысла детали евангельской фабулы. Писатель сконцентрировал действие только вокруг Пилата и Га-Ноцри, так что в романе оказалось гораздо меньше действующих лиц, чем в чевкинской пьесе, хотя обычно в романном жанре больше персонажей, чем в драматическом. Отметим, что нетрадиционная трактовка поведения предавшего Иешуа ученика, данная Чевкиным, частично отразилась у Булгакова в образе Иуды из Кириафа, тогда как в Понтии Пилате ершалаимских сцен ощутимо влияние поэмы Георгия Петровского “Пилат” (1893-1894). Важную роль в трактовке X. в “Мастере и Маргарите” сыграло знакомство Булгакова с рассказом Анатоля Франса “Прокуратор Иудеи” (1891). Следует подчеркнуть, что этот рассказ упоминался в пьесе Чевкина: драматург особо оговорил, что один из персонажей, Элия Ламия, друг Пилата, целиком взят оттуда и принес ироническое извинение “м-сье Анатолю” за то, что не смог попросить у него на это предварительного согласия из-за расстройства почтовых сообщений между Россией и Францией. В рассказе Франса Булгакова, несомненно, привлек написанный с определенной авторской симпатией образ Пилата, равно как и многие детали римской жизни той эпохи. Вот, например, подробное описание трапезы Понтия Пилата и Элии Ламии: “Только два ложа ожидали гостей. Стол был сервирован пышно, но без особой роскоши. На тяжелых серебряных блюдах лежали винные ягоды, приготовленные в меду, дрозды, люкренские устрицы и сицилийские миноги”. Очевидно, именно это место вызвало булгаковский вопрос в подготовительных материалах к “Мастеру и Маргарите”: “Мог ли Пилат есть устрицы?” и выписки из вышедшего в 1914 г. русского перевода книги французского историка Гастона Буассье (1823-1906) “Римская религия от времен Августа до Антонинов” о том, что ели римляне, и о “возлияниях в честь императора”. Здесь не было прямого подтверждения, входили ли устрицы в римский пищевой рацион. Говорилось только, что у римлян были распространены блюда из даров моря. Буассье отмечал также, что обеды римских коллегий (объединений по профессии) жрецов, ветеранов и др. часто отличались обилием и роскошью. Закон против роскоши требовал, чтобы перед началом подобного обеда каждый гость принес клятву, что истратит на пир не более 120 золотых на все угощения, “кроме хлеба, вина и овощей”, и что на столе “будут только местные вина”. Если Булгаков обращался и к другим источникам, то должен был выяснить, что устриц римляне действительно ели. Известный римский поэт I в. н. э. Марциал особо выделял люкренские устрицы как изысканнейшее блюдо на званном обеде. Вероятно, именно из этого источника Франс взял устриц для трапезы Пилата и его друга. Трапеза булгаковского Пилата и Афрания скромнее. Прокуратор и начальник тайной стражи, возлежа за маленьким столом, пьют вино и едят хлеб, вареные овощи, мясо и фрукты. Из конкретных блюд упомянуты только устрицы – символ изысканности и знак экзотичности. Сицилийские миноги, вполне уместные в рассказе Франса, действие которого происходит на Сицилии, в Иудее выглядели бы слишком экстравагантными. Здесь чрезмерное обилие подробностей могло бы только отвлечь внимание читателей “Мастера и Маргариты” от вина, которое пьют собеседники. С этим вином связаны многочисленные ассоциации.
У ног Понтия Пилата мы видим лужу красного вина из разбитого кувшина – напоминание о только что пролитой невинной крови Иешуа Га-Ноцри. Эпизод, с которым связано возникновение этой лужи, имеет явную параллель в пьесе Чевкина. У Булгакова “слуга, перед грозой накрывающий для прокуратора стол, почему-то растерялся под его взглядом, взволновался оттого, что чем-то не угодил, и прокуратор, рассердившись на него, разбил кувшин о мозаичный пол, проговорив:
– Почему в лицо не смотришь, когда подаешь? Разве ты что-нибудь украл?
Черное лицо африканца посерело, в глазах его появился смертельный ужас, он задрожал и едва не разбил и второй кувшин, но гнев прокуратора почему-то улетел так же быстро, как и прилетел”.
У Чевкина саддукеи подпаивают Сабина иудейским “черным” (красным) вином, добиваясь ареста Иешуа. Пьяный Сабин, нарушивший закон (вместо своего, италийского вина, выпил чужое, иудейское), гневается на раба, перед которым предстал в неподобающем виде:
“Сабин. ... Животное, ты смеешься!
Раб (испуганно). Я радуюсь, господин, что вижу тебя веселым.
Сабин (с силой ударив раба по лицу). Ты должен радоваться только тогда, когда я тебе это прикажу... Будь здоров, почтенный Иосиф”.
У Чевкина и Булгакова совпадают не только обстоятельства ссоры и ее символика, но и психологическая мотивировка. Сабин собирается в нарушение римских законов, но в интересах влиятельной группировки иудейской знати арестовать человека, власти Рима не причинившего вреда. Здесь красное вино – тоже символ крови, которую еще только предстоит пролить. Трибун легиона опасается, что раб догадался о состоявшемся сговоре, и это вызывает у Сабина внезапную вспышку гнева. Однако, трезвея, он понимает, что слуга ничего знать не может, и успокаивается. Булгаковский Пилат, отправивший на казнь ни в чем не повинного Га-Ноцри, испытывает беспокойство. Ему чудится, что окружающие знают об этом преступлении и осуждают его. Прокуратор подозревает даже своего раба и беспричинно, на первый взгляд, гневается на него, однако соображает, что тот ничего не ведает об истории Иешуа. Поэтому гнев Пилата проходит столь же быстро, как и начался.
Тост прокуратора в “Мастере и Маргарите”: “ – За нас, за тебя, кесарь, отец римлян, самый дорогой и лучший из людей!” – это дословная цитата из труда Буассье, где со ссылкой на великого римского поэта Овидия (43 до н. э. – около 18 н. э.) приведена фраза, традиционная для римлян во время так называемых “праздников родства” при возлиянии в честь императора. Из этой же книги Булгаков, очевидно, почерпнул ряд черт для характеристики Понтия Пилата как типичного римлянина эпохи возникновения X. Г. Буассье отмечал: “Римская религия не только не поощряет набожности, но можно даже сказать, что она относится к ней отрицательно. Римский народ создан был для действования; мечтательность, мистическое созерцание были ему чужды и подозрительны. Он больше всего чтит спокойствие, порядок и точность: все, что возбуждает и смущает душу, ему не нравится”. Таким вот человеком действия, противоположным идеалам X., и предстает первоначально перед нами булгаковский Пилат, не принимающий религии иудеев, но с подозрением относящийся и к проповеди Иешуа. У Франса и у Чевкина Пилат выступает прежде всего как убежденный поклонник эпикурейской философии. У Булгакова прокуратор Иудеи более суровый, по-солдатски приземленный, чуждый философствования, но способный оценить ум Га-Ноцри и силу его учения. В беседе Афрания и Пилата автор “Мастера и Маргариты” воспользовался еще одной официальной римской формулой:
“Ручаться можно, – ласково поглядывая на прокуратора, ответил гость, – лишь за одно в мире – за мощь великого кесаря.
– Да пошлют ему боги долгую жизнь, – тотчас же подхватил Пилат, – и всеобщий мир”. Далее следует римская клятва ларами (божествами домашнего очага) и пиром двенадцати богов, которой прокуратор подкрепляет свое желание уехать из ненавистного Ершалаима как можно скорее. Здесь и его подсознательное, невысказанное прямо сожаление, что не удалось покинуть город раньше, до суда и казни Иешуа. Все упоминаемые в этом диалоге реалии противоположной X. римской религии восходят к книге Г. Буассье, и, в частности, к тому месту, где приводятся слова видного римского богослова Тертуллиана (около 160 – после 220) о том, что христиане на своих собраниях молились за императора и просили своего Бога даровать ему “долгую жизнь, признанную всеми власть, дружную семью, храброе войско, верный сенат, честных подданных и всеобщий мир”. В “Мастере и Маргарите” Афраний и Пилат как бы пародийно уподоблены первым последователям новой религии. Замышляемое ими убийство Иуды из Кириафа – пока что первое и единственное следствие проповеди добра Иешуа, демонстрирующее бесплодность призывов Га-Ноцри считать добрыми людьми всех, в том числе и предателя Иуду. Прокуратор намеренно опускает слова официальной здравицы о верных и честных подданных. Ведь он и Афраний замыслили по сути измену – убийство человека, донесшего на нарушителя “закона об оскорблении величества” – составной части императорского культа. Этот закон карал всех, усомнившихся в божественности римского цезаря, и во времена императора Тиберия (43 н. э. – 37 н. э., правил 14-37 н. э.), когда возникло X., широко использовался для преследования неугодных. Смерть Иуды из Кириафа, однако, не снимает бремени с совести прокуратора. Иешуа Га-Ноцри оказался прав. Облегчить душу Пилата может не новое убийство, а глубокое раскаянье в происшедшей из-за него казни невиновного.
В рассказе Франса Пилат и Ламия пьют фалернское вино, воспетое еще римским поэтом Горацием. Булгаков, несомненно, обратил внимание на следующие рассуждения Г. Буассье: “А кто знает, не царствовало ли в этом кабаке рабов более искреннего веселья, чем за столом господина, когда он наливал друзьям свое пятидесятилетнее фалернское или угощал цекубским вином Цинару или Лалагею?” В Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона отмечалось, что фалернское, одно из лучших итальянских вин, уступало только цекубскому. Скорее всего, как и фалернское, цекубское вино было белым. Однако Булгаков сознательно поступился деталью ради символа, поэтому прокуратор и Афраний пьют красное вино, хотя и названное “Цекуба”, тридцатилетнее” (выдержка у него показана меньшая, чем у фалернского в книге Буассье). Мастера же и Маргариту Азазелло травит красным фалернским вином, в природе не существующим. И хотя Пилат за трапезой с начальником тайной стражи пытается казаться любезным и веселым, на самом деле во дворце прокуратора, терзаемого муками совести, ни фалернское, ни цекубское не способны создать ту атмосферу веселья, которая царит в кабачке простонародья.
В “Прокураторе Иудеи” главный герой следующим образом излагает историю восстания самаритян: “Эти события памятны мне, словно они произошли вчера. Один простолюдин, обладавший даром слова, такие часто встречаются в Сирии, убедил самаритян уйти вооруженными на гору Газим, считающуюся у них священной, и обещал открыть их глазам священные сосуды, которые были спрятаны здесь Моисеем в древние времена Эванура и Энея, отца нашего. Самаритяне восстали по его настоянию. Но, предупрежденный вовремя, я занял гору отрядом пехоты, а кавалерии велел охранять ее склоны. Эти предосторожности были необходимы, мятежники уже заняли городок Тиратоба, расположенный у подножья Газима. Я легко рассеял их и подавил восстание в зародыше. Затем, чтобы дать пример с наименьшим количеством жертв, я предал казни главарей бунта”. В “Мастере и Маргарите” Пилат оказался в Ершалаиме в связи с происшедшими там волнениями, и казнь организована для устрашения их участников. Герой Франса вспоминает, что ему постоянно приходилось тасовать войска из-за происходивших в стране беспорядков. Также и булгаковский Понтий Пилат говорит Иосифу Каифе: “Вспомни, как мне пришлось перемещать войска, пришлось, видишь, самому приехать, глядеть, что у вас тут творится”. Оцепление Лысой Горы у Булгакова в точности повторяет оцепление горы Газим в “Прокураторе Иудеи”: у вершины располагаются подразделения римской пехоты, а склоны охраняет сирийская кавалерийская ала. У Иешуа, по определению Пилата, язык подвешен хорошо, почему толпы зевак и ходили за ним, слушая проповедь о добрых людях. Это может быть связано с тем, что, согласно показанию Га-Ноцри, его отец, по слухам, был сириец. Булгаков учел характеристику сирийцев в рассказе Франса.
Предчувствие Пилатом своего бессмертия в “Мастере и Маргарите” тоже, возможно, является скрытой цитатой из “Прокуратора Иудеи”, где Ламия говорит своему собеседнику: “Я смеюсь... забавной мысли, которая, не знаю почему, пришла мне в голову. Что будет, если Юпитер евреев явится в Рим и начнет преследовать тебя своей ненавистью... Берегись, Понтий, чтобы невидимый Юпитер евреев не высадился однажды в Остии!” У Булгакова, однако, бессмертие Пилата связано не с вечным преследованием его Богом иудеев, а с той вечной “славой”, которая останется за прокуратором в веках после осуждения Иешуа Га-Ноцри. Булгаковский Пилат предвидит свое бессмертие и в финале романа тяжко страдает от него. У Франса же отставной прокуратор Иудеи и его друг весьма иронически относятся к возможности “божьей кары” – вечных преследований со стороны иудеев и их божества. Булгаков откровенно полемичен по отношению к своему французскому предшественнику. Герой “Прокуратора Иудеи” вспомнил о многих достопамятных событиях своей бурной жизни, но так и не воскресил в памяти историю Иисуса Христа, хотя Ламия прямо спросил его об этом. У Булгакова же Понтий Пилат всю оставшуюся жизнь мучается своей ролью в деле Иешуа Га-Ноцри.
Если несколько ироничный стиль рассказа Воланда об Иешуа и Пилате в первой редакции “Мастера и Маргариты” был близок к стилю Франса, то в дальнейшем явственно проявились различия. Как отмечал в свое время известный датский литературный критик Георг Брандес (1842-1927) во впервые переведенном на русский язык в 1908 г. критическом очерке “Анатоль Франс”, у этого писателя “прежде всего бросается в глаза ирония; она выдает в нем преемника Ренана. Но ирония Франса, при всем сродстве, – иная. Ренан, как писатель – историк или критик, – говорит всегда от своего имени, и в вымышленных лицах его философских драм, еще больше – его философских диалогов, слышится непосредственно он сам. Ирония же Франса кроется за простосердечием. Ренан скрывается, Франс перевоплощается. Он пишет, становясь на точку зрения древнего христианства или средневекового католичества, и из того, что он говорит, ясно, что он думает”. Булгакову ирония в ершалаимских сценах в конечном счете оказалась не нужна, а вот принцип перевоплощения он воспринял и использовал: Пилат, Иешуа и другие персонажи мыслят и действуют как люди античности, но в то же время напоминают современников писателя, ибо вполне близки и понятны читателям XX в.
Отношение к истории у Франса очень своеобразно. Как подчеркивал Г. Брандес, “среди многого другого не верит Франс и в научную историю. История воспроизводит события прошлого. Но что такое событие? Выдающийся факт. Кто же решает, является ли такой-то факт выдающимся или нет? Решает историк, решает произвольно, сообразно со своим вкусом. Кроме того, факт всегда очень сложен. Изображает ли его историк во всей его действительной сложности? Это невозможно. Следовательно, изображает обрубленным, урезанным. Далее, исторический факт обусловлен фактами не историческими или неизвестными. Как же может историк представить все их сцепление?”
Булгаков не столь скептически, как Франс, относился к возможностям исторической науки, в частности, в решении непростой проблемы реконструкции истории первоначального X. Вместе с тем автор “Мастера и Маргариты” следовал принципу художественного преобразования исторического факта, силой воображения как бы угадывая те события, о которых молчат источники. Булгаков произведения художественной литературы на тему ранней истории X. поверял трудами историков. В подготовительных материалах к роману он фиксировал вопросы, возникавшие в процессе работы, вроде того, каким по счету прокуратором Иудеи был Пилат, какого цвета было фалернское вино, когда был распят Иисус Христос, каков русский эквивалент названия легиона Фульмината, каково местоположение Голгофы и этимология этого названия (оказалось – Лысый Череп), где была резиденция прокуратора Иудеи и т. п. Писатель стремился быть точным в исторических деталях, предлагая вместе с тем совершенно не каноническую трактовку зарождения X. и биографии Иисуса Христа.
В изображении античного мира эпохи возникновения X. Булгаков старался достичь объективности. Он мог бы подписаться под словами Г. Буассье из введения к “Римской религии”, о том, что “в предстоящем нашему исследованию вопросе предрассудки были так сильны, что некоторые историки, смотря по тому, каких они мнений придерживались, делали вполне простодушно совершенно различные заключения из одних и тех же документов. Одни из них очень охотно перечисляют все те преступления, которые дошли до нас в рассказах древних писателей, и доходят до того, что отрицают какие-либо добродетели у языческого общества, забывая, что о них имеются многочисленные свидетельства у Отцов церкви. Другие, напротив, обращая свое внимание исключительно на великие принципы, провозглашенные философами, и не задаваясь вопросами, нашли ли они свое применение в жизни, рисуют тогдашний век в самых увлекательных картинах и ставят античную мудрость так высоко, что переворот, совершенный христианством, выглядит ненужным, или вернее, что никакого такого переворота и не было, а новая религия не что иное, как естественное продолжение древних религий и философских учений. Подобные преувеличения противны здравому смыслу и опровергаются историей. Моя единственная забота – это собрать воедино, насколько можно, больше фактов, изложить их без какого-либо искажения, сохранив за ними их истинный характер и смысл, так чтобы каждый, читая эту книгу, мог легко сам составить себе свое мнение”.
Автор “Мастера и Маргариты” был знаком с трудами немецкого историка и философа Артура Древса (1865-1935), одного из наиболее крайних последователей мифологической школы, полностью отрицавшего какую-либо историчность Иисуса Христа. Из его работ в булгаковском архиве сохранились выписки этимологии имени Иешуа Га-Ноцри. Булгаков был знаком и с классическими трудами французского историка Эрнеста Ренана (1823-1892) “Жизнь Иисуса”(1863) и “Антихрист”(1866). Из этих источников среди подготовительных материалов к роману остались многочисленные выписки, относящиеся, в частности, к пророчеству Понтия Пилата Иосифу Каифе и ряду деталей образов Афрания и Иуды из Кириафа. Ренан доказывал историчность Иисуса, но отрицал его божественную природу. В противоположность французскому историку Ф. В. Фаррар в своей “Жизни Иисуса Христа”, столь же активно использованной Булгаковым, утверждал как историческое бытие Иисуса Христа, так и его божественность. Из книги Фаррара автор “Мастера и Маргариты” взял многие подробности палестинского быта эпохи возникновения X. Например, в подготовительных материалах к роману сохранилась выписка из этой работы, относящаяся к имени “Толмай”. В ранней редакции “Мастера и Маргариты” так звали начальника тайной стражи – будущего Афрания, а в окончательном тексте – того из подчиненных Афрания, что руководил погребением тела Иешуа Га-Ноцри и казненных с ним разбойников Гестаса и Дисмаса (имена последних Булгаков почерпнул из исследования Николая Маккавей-ского “Археология страданий господа нашего Иисуса Христа”, опубликованного в “Трудах Киевской Духовной Академии” за 1891 г.). Фаррар полагал, что Толмаем был назван отец апостола Варфоломея, чье имя можно этимологизировать как “сын Толмая”. Само имя “Толмай”, скорее всего, первоначально пришло в булгаковский роман из повести Флобера “Иродиада” (1877), посвященной истории Иоанна Крестителя. Там Толмай – один из приближенных тетрарха Ирода Антипы. Из “Иродиады”, вероятно, и такая значимая деталь одеяния Понтия Пилата, как кровавый подбой на белом плаще – предвестие грядущего пролития невинной крови. У Флобера сирийский наместник Вителлий “сохранил свою пурпуровую перевязь; косвенно пересекала она его льняную тогу”.
Из фарраровской “Жизни Иисуса Христа” Булгаков заимствовал и упоминание о тридцати тетрадрахмах (соответствующая выписка сохранилась в подготовительных материалах к “Мастеру и Маргарите”). Английский историк указывал, что во времена Христа евангельских сиклей (сребреников) не было в действительности в обращении, “но Иуде могли заплатить сирийскими или финикийскими тетрадрахмами, которые были одинакового веса”. Писатель следовал за Фарраром там, где тот в деталях поправлял канонические Евангелия. Британский епископ широко привлекал данные Талмуда и другой иудейской литературы об Иисусе Христе, которые свел в специальное приложение. Там, в частности, утверждалось, что у Иисуса было будто бы лишь пять учеников, включая апостола Матфея и автора апокрифического Евангелия Никодима (Накдима бен Гориона), а не двенадцать, на чем настаивали канонические Евангелия. Очевидно, не без влияния Фаррара Булгаков сократил число учеников у своего Иешуа до одного – Левия Матвея.
В подготовительных материалах к булгаковскому роману сохранились выписки двух прямо противоположных мнений насчет того, знал ли Иисус Христос древнегреческий язык. Фаррар считал, что “Спаситель, вероятно, говорил на греческом языке”, а Ренан – что “мало также вероятно, чтоб Иисус знал по-гречески”. Булгаков предпочел мнение английского историка, так как в соответствии с ним можно было сделать образ Иешуа Га-Ноцри ярче и глубже. Писателю нужен был знакомый с греческой традицией просвещенный герой, в отличие от Ренана, придавшего своему Иисусу черты патриархальности и в большей мере упиравшему на роль иудейской религии и религиозно-бытовой практики в генезисе нового учения.
Булгаковская позиция в вопросе о происхождении X. была ближе всего к той, что занимал в своей “Жизни Иисуса” (1835-1836) немецкий историк и богослов Д. Ф. Штраус, не сомневавшийся в историчности Иисуса, но полагавший, что в передаче последующих поколений его история превратилась в миф. Из книги Штрауса Булгаков выписал рассказ о том, что “причиной тьмы, которую один Лука определяет более точным образом как затмение солнца, не могло быть естественное затмение: в то время было пасхальное полнолуние... То же самое случилось с солнцем во время убийства Цезаря...”. Таким образом как бы подтверждалось, что истинной причиной внезапно наступившей темноты была скорее всего грозовая туча, как это отмечалось и в поэме Георгия Петровского: “Нависла туча темная и скрыла высь лазури”. В “Мастере и Маргарите” перед самой гибелью Иешуа “с Запада поднималась грозно и неуклонно грозовая туча”.
С работой Штрауса, вероятно, связано и само построение сцены допроса Иешуа Пилатом в булгаковском романе. Немецкий историк считал, что “вообще говоря, четвертый евангелист... весьма тщательно разработал сцену допроса у Пилата, которой он даже придал характер драматический и чуть не театральный. Так, например, он отмечает, что иудеи, ввиду наступавшей Пасхи, “не вошли в преторию” к Пилату, чтобы “не оскверниться”, и что хотя Иисус был приведен в преторию, но сам Пилат неоднократно “выходил к иудеям для переговоров” и наконец сам “вывел” из претории Иисуса. Однако евангелист наш несомненно затруднился бы ответить, кто же сообщил ему, евангелисту, стоявшему, вероятно, вместе с прочими иудеями перед зданием претории, о чем именно беседовал Пилат с Иисусом, находясь внутри претории”. Булгаков, подобно Штраусу, пытался очистить первичные данные Евангелий от позднейших мифологических наслоений. Историк сомневался в том, что римский прокуратор Иудеи мог омовением рук перед иерусалимской толпой продемонстрировать, что осудил на мучительную смерть невиновного. Штраус критиковал и версию Евангелия от Матфея о вещем сне жены Пилата, просившей мужа не делать зла Иисусу. По мнению немецкого историка, рассказ о жене прокуратора Иудеи просто повторил легенду о другом вещем сне – жены Гая Юлия Цезаря (102 или 100 – 44 до н. э.), призывавшей мужа не выходить из дома в тот день, когда случилось его убийство. Этих недостоверных, по мнению Штрауса, эпизодов не осталось в последней редакции “Мастера и Маргариты”. В то же время Штраус считал вполне реальными отраженные в Евангелиях мотивы ненависти к Иисусу со стороны иудейских властей, увидевших в его учении опасную конкуренцию строго иерархической иудейской религии, на которую опиралось местное жречество. Жрецы попытались представить Иисуса перед римским прокуратором человеком политически неблагонадежным и, по мнению немецкого историка, стремились доказать, что “политически опасными моментами являются – та популярность, которой пользовался Иисус в народе, то внимание, с которым народ прислушивался к проповеди Иисуса, и та почесть, которая ему была оказана народом при въезде в Иерусалим. В этом отношении евангельский рассказ вполне правдоподобен исторически”.
Все эти мотивы сохранены в “Мастере и Маргарите”. Отметим, что версия о приветствиях, которые будто бы выкрикивала толпа при вступлении Иешуа в Ершалаим, присутствует лишь в официальном протоколе, составленном Синедрионом, и опровергается самим Га-Ноцри. В булгаковском архиве сохранилась выписка из книги Генриха Гретца “История евреев”, где отмечена “полная недостоверность сообщения о торжественном входе в Иерусалим” Иисуса Христа, а также цитата из книги французского писателя коммуниста Анри Барбюса (1873-1935) “Иисус против Христа” (1928): “Я думаю, что в действительности кто-то прошел – малоизвестный еврейский пророк, который проповедовал и был распят”. Из работы Барбюса попал в роман и город Гамала как место рождения Иешуа Га-Ноцри. Французский писатель, убежденный атеист, тем не менее допускал, что Иисус существовал, хотя в дальнейшем его облик был мифологизирован Евангелиями.
Для создания ершалаимских сцен “Мастера и Маргариты” Булгаков широко использовал сведения, сообщаемые как каноническими Евангелиями, так и апокрифами. Из последних наибольшее значение в работе над романом имело евангелие от Никодима. В статье Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона “Никодимово евангелие” отмечалось, что это произведение содержало много материалов, связанных с Понтием Пилатом. Здесь же имелась отсылка к работе И. Я. Порфирьева “Апокрифические сказания о новозаветных лицах и событиях по рукописям Соловецкой библиотеки” (1890). Булгаков, по всей видимости, был знаком и со статьей Энциклопедического словаря, и с книгой Порфирьева.
В первой редакции “Мастера и Маргариты” излагалась история Вероники – вдовы, исцеленной Иешуа, а потом подавшей ему на пути к месту казни свой платок. У Порфирьева со ссылкой на апокриф “Acta Sanctorum” (“Деяния святых”) подробно рассказывалось о Веронике: “Когда Спаситель шел на крестную смерть, жена из Иерусалима, Вероника, подала ему свое покрывало с головы, чтобы отереть им пот и кровь. Он возвратил ей полотно, но на нем, в знак Его любви, отпечатано было Его лицо. Нет сомнения, что здесь, разумеется, та же Вероника, которая в других сказаниях изображается как кровоточивая жена, получившая исцеление от прикосновения к ризам Спасителя”. Вероника фигурировала и в Евангелии Никодима, а в латинском сказании о смерти Пилата ее история прямо связывалась с судьбой прокуратора Иудеи. Здесь император Тиверий, страдавший неизлечимой болезнью (согласно Евангелию Никодима, у него на лице был “гнойный струп”, который ни один врач не мог вылечить), узнает, что “в Иерусалиме явился врач по имени Иисус”, и посылает за ним своего приближенного Волюсиана, но тому по приезде сообщают, что Пилат уже осудил Иисуса на распятие как возмутителя народа. На обратной дороге приближенный Тиверия встречает Веронику, которая рассказывает о своем исцелении и говорит, что у нее есть образ Иисуса на полотне, увидев который, Тиверий тотчас исцелится. Волюсиан едет в Рим вместе с Вероникой, и образ Иисуса приносит кесарю облегчение. Тиверий гневается на Пилата, осудившего на смерть невинного Иисуса, вызывает прокуратора в Рим и хочет предать казни, но “Пилат, узнав об этом, сам умертвил себя своим собственным ножом. Тело Пилата было сброшено в Тибр; но Тибр не принимал его; потом бросали его в другие места, пока не погрузили в один глубокий колодец, окруженный горами, где оно до сих пор находится”. Не исключено, что на ранних стадиях работы над романом писатель предполагал подробнее обрисовать дальнейшую судьбу Понтия Пилата, что и вызвало обстоятельную разработку истории Вероники в редакции 1929 г. Тогда Воланд на Патриарших рассказывал литераторам о судьбе христианской святыни – платка (“полотенца”) Вероники, который будто бы лежит на морском дне, куда попал “в 120<3>4 году”. По всей видимости, Булгаков связал историю реликвии с событиями четвертого крестового похода, окончившегося взятием крестоносцами Константинополя. Скорее всего, источником здесь послужила хроника Робера де Клари “Взятие Константинополя”. Этот памятник латинской литературы в 1865 г. был переведен на русский язык в составе гимназической хрестоматии по истории средних веков. Во “Взятии Константинополя”, в частности, говорилось о расхищении крестоносцами христианских святынь, хранившихся в многочисленных церквях города. Робер де Клари, сам участвовавший в походе, упомянул среди прочих достопримечательностей кусок полотна с запечатленным на нем ликом Христа. В другом месте хроники рассказывалось о саване, на котором будто бы тоже сохранилось изображение Иисуса. Эти реликвии, особенно первую, автор “Мастера и Маргариты”, по всей вероятности, отождествил со знаменитым платком Вероники. После взятия Константинополя они, как и многие другие христианские святыни, исчезли неизвестно куда. Единственная дата, фигурирующая в хронике де Клари, – 1203 г., время, когда, по мнению хрониста, начался поход (в действительности – в 1202 г.) и произошел первый штурм и оккупация Константинополя крестоносцами. Однако Булгаков, очевидно, вскоре выяснил, что разграбление города произошло только после второго приступа, последовавшего в 1204 г., когда платок Вероники в результате бурных событий действительно мог оказаться на дне моря. Вероятно, поэтому писатель исправил в черновике 1203 г. на 1204-й, правильную дату гибели святыни. Все же в окончательном тексте “Мастера и Маргариты” автор романа отказался от истории Вероники. Возможно, это было вызвано стремлением освободить ершалаимские сцены от вызывавших сомнения свидетельств о будто бы совершенных Иисусом Христом чудесах. В то же время, многие детали, восходящие к новозаветным апокрифам, были сохранены. Например, Понтий Пилат и в последней редакции называет Иешуа Га-Ноцри великим врачом и вспоминает о гнойной язве на лбу у Тиверия.
В архиве Булгакова сохранилась выписка из труда Ф. В. Фаррара о том, что плоды фигового дерева (смоковницы) назывались баккуротами и были обычным блюдом на пасхальном ужине, следовательно, наверняка употреблялись и на евангельской тайной вечере. С этой выпиской соседствует другая – из посмертно изданного дневника известного археолога и православного деятеля, первооткрывателя Синайского кодекса Библии епископа Порфирия Успенского (1804-1885) “Книга бытия моего”(1894). В нем содержалось описание путешествия по святым местам. Внимание автора “Мастера и Маргариты” привлекла запись от 29 марта 1844 г. о том, что в горах Вифлеема смоковницы “только что начали распускать свои листья, хотя плоды уже попадались на них величиной с маслину”. Далее епископ отметил, что в долинах процесс созревания смокв идет гораздо быстрее, поэтому еще за 24 дня до поездки в Вифлеем по дороге в Капернаум он видел “гораздо более развившиеся смоковницы”. Следовательно, Булгаков мог быть уверен, что в окрестностях Иерусалима, расположенного в долине Иордана, баккуроты во второй половине апреля, когда происходит действие ершалаимских сцен, уже вполне созрели и ими на самом деле могли лакомиться Иешуа Га-Ноцри и его единственный ученик. Это подобие тайной вечери зафиксировано в записях Левия Матвея, которые читает Понтий Пилат: “Смерти нет... Вчера мы ели сладкие весенние баккуроты...”.
В “Мастере и Маргарите” обнаруживаются удивительные переклички и с книгой известного русского писателя, поэта и мыслителя Дмитрия Сергеевича Мережковского (1865-1941) “Иисус Неизвестный”, вышедшей в Белграде в 1932 г. Как и Булгаков, Мережковский резко критиковал мифологическую теорию происхождения Христианства: “Что такое “мифомания”? Мнимонаучная форма религиозной ко Христу и христианству ненависти, как бы судороги человеческих внутренностей, извергающих это лекарство или яд. “Мир ненавидит Меня, потому что Я свидетельствую о нем, что дела его злы” (Ио. 7, 7). Вот почему, в самый канун злейшего дела мира – войны, мир Его возненавидел так, как еще никогда. И слишком понятно, что всюду, где только желали покончить с христианством, “научное открытие”, что Христос – миф, принято было с таким восторгом, как будто этого только и ждали”. В “Иисусе Неизвестном” построения мифологов характеризуются как попытка “украсть спасенный мир у Спасителя, совершить второе убийство Христа, злейшее: в первом, на Голгофе, – только тело Его убито, а в этом, втором, – душа и тело; в первом – только Иисус убит, а во втором – Иисус и Христос... Если бы попытка эта удалась, то все христианство – сама Церковь, Тело Христово – рассыпалось бы, как съеденная молью одежда”. В первой редакции “Мастера и Маргариты”, создававшейся в 1929 г., “повторное” убийство Христа, которое совершают Берлиоз и Бездомный, утверждая, что его никогда не было на свете, иллюстрировалось и конкретным действием. Иванушка по наущению Воланда наступил на изображение Иисуса, сделанное на песке, за что был наказан сумасшествием. Мережковский в своей книге подчеркивал, что с момента гибели Христа и его Воскресения до 1932 г. прошло ровно 1900 лет, относя это событие к 31-32 гг. Именно такой промежуток времени между казнью Иешуа и современностью Булгаков обозначил в одном из самых ранних набросков романа, за три года до появления “Иисуса Неизвестного”. Мережковский отмечал, что Евангелия от Матфея, Марка и Луки обозначают время проповеди Иисуса Христа от 4 до 6 месяцев, но считал, что в действительности эти месяцы заключали в себя двухлетний промежуток, о котором говорило Евангелие от Иоанна. Вместе с тем автор “Иисуса Неизвестного” отвергал мнение известного врача и мыслителя лауреата Нобелевской премии мира Альберта Швейцера (1875-1975), написавшего “Историю жизни Иисуса” (1921), что проповедь продолжалась всего лишь несколько недель. В “Мастере и Маргарите” с самого начала был отвергнут традиционный 33 г. и действие ершалаимских сцен отнесено к 29 г., что, вслед за Швейцером, сводило проповедническую деятельность Иешуа Га-Ноцри к неделям, а не к месяцам. Мережковский ренановскую “Жизнь Иисуса” называл “евангелием от Пилата” и стремился восстановить “Евангелие от Иисуса”, которое описывало бы подлинный ход событий. Булгаков же древнюю часть “Мастера и Маргариты” писал как “евангелие от Воланда”, так и назвав соответствующую главу в первой редакции романа. Было еще много совпадений, наверняка поразивших Булгакова при знакомстве с текстом “Иисуса Неизвестного”. Оба писателя развивали тезис о сочувствии Пилата Иисусу, опираясь, в частности, на “Жизнь Иисуса” немецкого теолога, одного из основоположников мифологической школы Давида Фридриха Штрауса. Но ещё удивительнее следующее совпадение. Мережковский полагал, что во время допроса Иисуса у Пилата было скверное самочувствие “от погоды”: “ломота в членах, тяжесть в голове и по всему телу то жар, то озноб”. Это усиливает неприятное ощущение прокуратора, что “Иисусово дело – гнуснейшее” и боязнь, что его решение “по справедливости” вызовет донос иудейских первосвященников императору на Капри (“знал, каким опасным для него может быть донос об “оскорблении величества””). У Булгакова Пилат страдал жуткой головной болью ещё в самом первом варианте ершалаимских сцен, написанном в 1929 г. Только там она еще именуется не загадочным греческим словом гемикрания, а его более привычным французским эквивалентом – мигрень. Булгаковский Пилат, как и Пилат у Мережковского, ненавидит Иерусалим и иудеев. Такое совпадение не удивительно, ибо о подобном в отношении пятого прокуратора Иудеи сообщали все источники. Удивительнее другое. Мережковский, приводя данные римских историков о том, что Понтий Пилат покончил с собой, вскрыв вены в ванне с водой, высказал мысль, что прокуратор в тот момент, когда понял, что смертный приговор Иисусу неизбежен, увидел “страшную, как бы неземную, скуку, может быть ту самую, с какой будет смотреть Пилат на воду, мутнеющую от крови растворенных жил”. Уже в первой редакции “Мастера и Маргариты” Пилат после отказа Каифы помиловать Иешуа “оглянулся, окинул взором мир и ужаснулся. Не было ни солнца, ни розовых роз, ни пальм. Плыла багровая гуща, а в ней, покачиваясь, нырял сам Пилат, видел зеленые водоросли в глазах и подумал: “Куда меня несет?..”” После этого прокуратор грозил первосвященнику грядущими несчастьями: “...Хлебнешь ты у меня, Каифа, хлебнет народ Ершалаимский не малую чашу”. При этом прокуратор уверял собеседника, что подслушать их может “разве что дьявол с рогами... друг душевный всех религиозных изуверов, которые затравили великого философа...” Мережковский три года спустя писал: “Худшей стороной своей обращен Пилат к иудеям, и те – к нему: он для них – “пес необрезанный”, “враг Божий и человеческий”, а они для него – племя “прокаженных” или бесноватых. Править ими все равно, что гнездом ехидн. То же, что впоследствии будут чувствовать такие просвещенные и милосердные люди Рима, как Тит, Веспасиан и Траян, – желание истребить все иудейское племя, разорить дотла гнездо ехидн, разрушить Иерусалим так, чтобы не осталось в нем камня на камне, плугом пройти по тому месту и солью посыпать ту землю, где он стоял, чтобы на ней ничего не росло, – это, может быть, уже чувствовал Пилат”. Булгаков же еще в 1929 г. сделал выписки из ренановского “Антихриста” о последнем походе Тита (39-81), закончившемся взятием Иерусалима в 70 г., которые использовал в последующих редакциях романа для конкретизации пилатовых угроз. Мережковский считал, что за ходом суда Синедриона и Пилата над Иисусом тайно наблюдал первосвященник Ганан (Анна), тесть Каифы и главный губитель Иисуса. У Булгакова же при допросе Иешуа Га-Ноцри и оглашении приговора тайно присутствует сам Воланд.
Совпадения в трактовке истории Иисуса у двух писателей вызывают удивление, если учесть, что произошли они независимо, в результате самостоятельного осмысливания показаний источников. Однако ряд конкретных совпадений с книгой Мережковского появился в “Мастере и Маргарите” в середине 30-х годов, вероятно, под влиянием знакомства с “Иисусом Неизвестным”. Так, Мережковский полагал, что вместо Иуды Искариота был Иуда из Кериота. Именно так стал называться булгаковский герой во второй редакции ершалаимских сцен, создававшейся осенью 1933 г. Иуда из Кириафа появился лишь в окончательном тексте романа. В “Иисусе Неизвестном” следующим образом описана туча, покрывшая небо в день суда и казни Христа: “Судя по внезапно наступающей в тот день, полуденной, как бы полуночной, тьме Голгофской, – “тьма наступила по всей земле” (Мк. 15, 33), – солнце в то утро взошло мутно-зловещее, как всегда перед юго-восточным ветром, хамзином... Только что судьи, выйдя из палаты суда, взглянули на небо, как, может быть, подумали: “в первый день Пасхи, хамзин – недобрый знак!” “Хуже Черного Желтый”, – говорили в народе; это значит: “тихий, желтый диавол хамзина хуже черного дьявола бурь”. Очень высоко в небе проносящийся и земли почти недосягающий ветер из Аравийской пустыни гонит по небу облака пыли неосязаемой; только на зубах хрустит она, стесняет дыхание и воспаляет глаза. Где-то очень далеко пронесшегося, черного самума, хамзин – желтая, слабая, но все еще страшная тень. Стелется по земле и по небу, как дым от пожара, мутно желтая мгла, и тускло-красное, без лучей, солнце висит в ней кровяным шаром... Как бы довременного хаоса и Конца грядущего проходит по лицу земли и неба зловещая тень”.
В 1938 г. в тексте ершалаимских сцен возникла черно-желтая туча: “По небу с запада поднималась грозно и неуклонно,. стерев солнце, грозовая туча. Края ее уже вскипали белой пеной, черное дымное брюхо отсвечивало желтым. По дорогам, ведшим к Ершалаиму, гонимые внезапно поднявшимся ветром, летели, вертясь, пыльные столбы”. Здесь посланная Во-ландом туча олицетворяет и черный самум, и его желтую тень – хамзин, символизируя первобытный хаос и близкий конец страданий Иешуа.
Цитата из гетевского “Фауста: “...так кто ж ты, наконец? – Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо”, пришла в булгаковский роман в качестве эпиграфа также из “Иисуса Неизвестного”. В главе “По ту сторону Евангелия” Мережковский приводит свой перевод и немецкий оригинал этого места:
“Дьявол служит Богу наперекор себе, как однажды признался Фаусту Мефистофель, один из очень умных дьяволов:
Я – часть той Силы,
Что вечно делает добро, желая зла.
Ein Teil von jener Kraft
Die stets das Boese will und stets das
Gute schafft.
В главном все же не признался, – что для него невольное служение Богу – ад.
Русские коммунисты, маленькие дьяволы, “антихристы”, служат сейчас Христу, как давно никто не служил. Снять с Евангелия пыль веков – привычку; сделать его новым, как будто вчера написанным, таким “ужасным” – “удивительным”, каким не было оно с первых дней христианства, – дело это, самое нужное сейчас для Евангелия, русские коммунисты делают так, что лучше нельзя, отучая людей от Евангелия, пряча его, запрещая, истребляя. Если бы только знали они, что делают, – но не узнают до конца своего. Только такие маленькие глупые дьяволы, как эти (умны, хитры во всем, кроме этого), могут надеяться истребить Евангелие так, чтобы оно исчезло из памяти людей навсегда. Тот, настоящий, большой дьявол – Антихрист – будет поумнее: “Христу подобен во всем”.
Нет, люди не забудут Евангелия: вспомнят – прочтут, – мы себе и представить не можем, какими глазами, с каким удивлением и ужасом; и какой будет взрыв любви ко Христу. Был ли такой с тех дней, когда Он жил на земле? Может быть, взрыв начнет Россия – кончит мир”.
Интересно, что в 1938 г. в подготовительных материалах к “Мастеру и Маргарите” Булгаков выписал как раз тот текст немецкого оригинала “Фауста”, что приведен в “Иисусе Неизвестном”. Легко убедиться, что первая строка перевода у Булгакова и Мережковского совпадает, причем добавлено отсутствующее у Гёте местоимение “я”. Немецкое “stets” точнее было бы перевести как “всегда” или “постоянно”, тогда как “вечно” – это “ewig”. Однако Булгаков вслед за Мережковским использовал не столь очевидное здесь “вечно”, приблизив, правда, свой перевод к буквальному следованию оригиналу: убрал деепричастный оборот и дважды переведя “stets” как “вечно”. Кстати, в главе “Иисус и дьявол” Мережковский приводит немецкий текст и свой перевод другой фразы, вошедшей в эпиграф к “Мастеру и Маргарите”: “Кто же ты?”, очень близкий к булгаковскому.
Побудительные мотивы в обращении к евангельскому сюжету были у двух писателей одинаковыми: торжество государственного атеизма в СССР, гонения на церковь, фактический запрет Евангелий и культивирование мифологической школы в изучении происхождения Христианства. Интересно, что образ Понтия Пилата у Мережковского и Булгакова получился практически тождественный. Автор “Иисуса Неизвестного” заметил:
“Очень удивился бы, вероятно, Пилат, но, может быть, не очень обрадовался бы, если бы узнал об этой будущей славе своей; удивился бы, вероятно, еще больше, если бы, поняв, что значит “христианин”, узнал, что христиане будут считать его своим... Нет, Пилат – не “святой”, но и не злодей: он, в высшей степени, – средний человек своего времени. “Се человек!..” – можно бы сказать о нем самом. Почти милосерд, почти жесток; почти благороден, почти подл; почти мудр, почти безумен; почти невинен, почти преступен; все – почти, и ничего – совсем: вечное проклятие “средних людей””. Только Булгаков наделяет своего Пилата гораздо более глубокими муками совести за содеянное. Автор “Мастера и Маргариты” заимствует у Мережковского некоторые реалии эпохи, вроде мозаики в претории, где ведет допрос прокуратор, или походного стула центуриона, на котором во время казни восседает Афраний. Приказ прокуратора развязать Иисусу руки – также из “Иисуса Неизвестного”. Но вот булгаковский Воланд сильно отличается от дьявола Мережковского. Выполнение просьб-поручений Иешуа для него – совсем не мука, и ворчит Воланд скорее для того, чтобы скрыть, что его цели по сути совпадают с целями Иешуа. Мережковский думал, что восстановить истинное Евангелие от Иисуса – это значит поверить в Богочеловека, узреть его Небесный и Земной лик и начать жить по Христу. Поэтому писатель был убежден, что сокрытие властями Евангелий канонических только приблизит грядущую веру населения России в Евангелие истинное, а тем самым – достижение христианских идеалов в масштабе всего человечества. Эпилог “Мастера и Маргариты” куда пессимистичнее: все вернулось на круги своя. И Га-Ноцри для Булгакова, скорее, не Богочеловек, а просто Человек.
Не исключено, что с книгой Мережковского “Иисус Неизвестный” Булгаков познакомился при посредничестве американского журналиста Юджина Лайонса – корреспондента “Юнайтед Пресс” в Москве в 1928-1934 гг. и переводчика на английский пьесы “Дни Турбиных”. В своей книге “Наши секретные союзники. Народы России” (1953), где, кстати сказать, впервые употреблено выражение “homo soveticus”, впоследствии ставшее весьма популярным, Лайонс назвал Мережковского среди тех русских, кто внес значительный вклад в мировую культуру. Американец, вероятно, внимательно следил за творчеством Мережковского и вполне мог иметь экземпляр “Иисуса Неизвестного”, первое издание которого появилось в Белграде в 1932 г. В дневнике Е.С. Булгаковой зафиксированы встречи Булгакова с Лайонсом 3, 8 и 15 января 1934 г., в ходе которых был согласован и подписан договор на перевод “Дней Турбиных”. Во время одной из них Булгаков мог получить также экземпляр “Иисуса Неизвестного”.
Ершалаимские сцены “Мастера и Маргариты” представляют собой изложение ранней истории X., весьма далекое от канонической версии Евангелий. Иешуа Га-Ноцри, как неоднократно подчеркивает писатель, это человек, а не Сын Божий. Он не свершает чудес, отраженных в Евангелиях, и с ним самим не происходит чуда Воскресения. Встает вопрос об отношении Булгакова к X. и вере в Бога вообще, принимая во внимание, что столь вольную трактовку евангельского сюжета вряд ли позволил бы себе правоверный христианин – православный, католик и даже представитель какой-либо из многочисленных протестантских конфессий.
Позиция автора “Мастера и Маргариты” в вопросе веры неоднократно менялась на протяжении его жизни. 25 марта 1910 г. сестра Булгакова Надя записала в своем дневнике: “Теперь о религии... Нет, я чувствую, что не могу еще! Я не могу еще писать. Я не ханжа, как говорит Миша. Я идеалистка, оптимистка... Я – не знаю... – Нет, я пока не разрешу всего, не могу писать. А эти споры, где Иван Павлович (Воскресенский (около 1879 – 1966), второй муж (с 1918 г.) матери писателя, В. М. Булгаковой. – Б. С.) и Миша защищали теорию Дарвина и где я всецело была на их стороне – разве это не признание с моей стороны, разве не то, что я уже громко заговорила, о чем молчала даже самой себе, что я ответила Мише на его вопрос: “Христос – Бог по-твоему? – “Нет!” ...Я боюсь решить, как Миша (позднейшее примечание: неверие. – Б. С.)”. В 1940 г. она следующим образом резюмировала споры тех лет, освящаемые именами Чарльза Дарвина (1809-1882) и Фридриха Ницше: “1910 г. Миша не говел в этом году. Окончательно, по-видимому, решил для себя вопрос о религии – неверие. Увлечен Дарвином. Находит поддержку у Ивана Павловича”. Поскольку эта запись была сделана Надей в 1940 г., вскоре после смерти Булгакова, с которым она часто беседовала в последние месяцы жизни, у сестры сложилось впечатление, что писатель умер неверующим (его не отпевали) и что решение в вопросе веры, принятое в 1910 г., было окончательным, На самом деле в отношении к религии Булгакову еще предстояло пережить сложную эволюцию. После войны и революции он, вероятно, под тяжестью пережитых испытаний и виденных воочию страданий людей опять вернулся к вере. 26 октября 1923 г. писатель признался в дневнике с характерным названием “Под пятой”: “Сейчас я посмотрел “Последнего из могикан”, которого недавно купил для своей библиотеки. Какое обаяние в этом старом сентиментальном Купере. Там Давид, который все время распевает псалмы, и навел меня на мысль о Боге.
Может быть, сильным и смелым он не нужен, но таким, как я, жить с мыслью о нем легче. Нездоровье мое осложненное, затяжное. Весь я разбит. Оно может помешать мне работать, вот почему я боюсь его, вот почему я надеюсь на Бога”. Очевидно, в страстной молитве Елены Турбиной в романе “Белая гвардия”, создававшемся в первой половине 20-х годов, выразилась вновь обретенная Булгаковым вера в Бога. Однако, по всей видимости, вскоре его взгляды претерпели коренной поворот. В письме правительству от 28 марта 1930 г. автор “Мастера и Маргариты”, только что уничтоживший черновик первой редакции романа, указывал на “черные и мистические краски (я – МИСТИЧЕСКИЙ ПИСАТЕЛЬ), в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении революционного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противупоставление ему излюбленной и Великой Эволюции, а самое главное – изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до революции вызывали глубочайшие страдания моего учителя М. Е. Салтыкова-Щедрина”. Здесь слова о себе как о “мистическом писателе” помещены в явно иронический контекст, что, разумеется, было бы немыслимо для настоящего мистика. Также и в пьесе “Адам и Ева”, писавшейся в 1931 г., драматург как будто отрицает существование Бога: в результате происшедшей катастрофы уверовал только писатель-конъюнктурщик Пончик-Непобеда, ранее сотрудничавший в горячо нелюбимом Булгаковым “Безбожнике”. 5 января 1925 г. в своем дневнике писатель весьма нелестно отозвался об этом славном журнале, связывая его содержание с преобладанием евреев среди сотрудников: “Когда я бегло проглядел у себя дома вечером номера “Безбожника”, был потрясен. Соль не в кощунстве, хотя оно, конечно, безмерно, если говорить о внешней стороне. Соль в идее, ее можно доказать документально: Иисуса Христа изображают в виде негодяя и мошенника, именно его. Не трудно понять, чья это работа (подобная трактовка образа Иисуса во многом присуща иудейскому Талмуду. – Б. С.). Этому преступлению нет цены”. Пончик преспокойно возвращается к казенному атеизму, когда опасность миновала, победила мировая революция и жизнь вернулась в прежнее русло. Гораздо же более симпатичный Булгакову персонаж “Адама и Евы”, исправившийся хулиган Маркизов, пораженный зрелищем гибели Ленинграда, наоборот, отрекается от веры в Бога:
“Маркизов. Гляньте в окно, гражданин, и вы увидите, что ни малейшего бога нет. Тут дело верное.
Пончик. Ну кто же, как не грозный бог, покарал грешную землю?
Маркизов (слабо). Нет, это газ пустили и задавили СССР за коммунизм...”
По всей видимости, потрясения конца 20-х годов, связанные с “годом великого перелома” – 1929-м, когда не только прикончили нэп, но и Булгакова лишили возможности печататься, а все его пьесы оказались снятыми с репертуара, отвратили автора “Мастера и Маргариты” от Бога, не сумевшего защитить от жизненных напастей в лице всесильного коммунистического государства.
В 1940 г., незадолго до смерти, Булгаков говорил о “вечных вопросах” в беседе со своим другом драматургом Сергеем Ермолинским (1900-1984). Булгаковские размышления воспроизведены в воспоминаниях последнего: “ – Если жизнь не удастся тебе, помни, тебе удастся смерть... Это сказал Ницше, кажется, в “Заратустре”. Обрати внимание – какая надменная чепуха! Мне мерещится иногда, что смерть – продолжение жизни. Мы только не можем себе представить, как это происходит. Но как-то происходит... Я ведь не о загробном говорю, я не церковник и не теософ, упаси боже. Но я тебя спрашиваю: что же с тобой будет после смерти, если жизнь не удалась тебе? Дурак Ницше... Он сокрушенно вздохнул. – Нет, я, кажется, окончательно плох, если заговорил о таких заумных вещах... Это я-то?..”
Здесь автор “Мастера и Маргариты” недвусмысленно отвергает церковное X., загробную жизнь и мистику. Посмертное воздаяние заботит его лишь в виде непреходящей славы. Булгаков, почти все главные произведения которого при жизни так и не были опубликованы, боялся, что после смерти его может ждать забвение, а написанное канет в безвестность, так и не дойдя до читателей (и зрителей).
Во что и как верил Булгаков – не до конца понятно и сегодня, когда обнародованы, наверное, уже все свидетельства на сей счет. В 1967 г. третья жена писателя Е. С. Булгакова вспоминала: “Верил ли он? Верил, но, конечно, не по-церковному, а по-своему. Во всяком случае, в последнее время, когда болел, верил – за это я могу поручиться”. Нельзя исключить, что Булгаков верил в Судьбу или Рок, склонялся к деизму, считая Бога лишь первотолчком бытия, или растворял Его в природе, как пантеисты. Однако последователем X. автор “Мастера и Маргариты” явно не был, что и отразилось в романе.