Булгакова Надежда Афанасьевна

БУЛГАКОВА, Надежда Афанасьевна (в замужестве – Земская) (1893 – 1971), сестра Булгакова. Родилась в 1893 г. в Киеве в семье А. И. и В. М. Булгаковых. Окончила киевскую женскую гимназию, в 1912 г. переехала в Москву, где окончила филологический факультет Высших женских курсов. Летом 1917 г. Б. вышла замуж за Андрея Михайловича Земского (1892–1946) – выпускника филологического факультета Московского университета. Осенью 1917 г. он окончил ускоренный 6-месячный курс Киевского артиллерийского училища и был направлен офицером-артиллеристом в тяжёлый артиллерийский дивизион в Царское Село. Тогда же Б. приехала в Москву для сдачи государственного экзамена на филологическом факультете университета, после чего вернулась в Царское Село. В 1918 г. она вместе с Земским перебралась в Москву, а затем в Самару, где учительствовала. У Б. было три дочери: старшая, Елена (1918-1919), умерла в Самаре вскоре после рождения, затем родились Ольга (1923-1953), а 7 ноября 1926 г. ее сестра, также нареченная Еленой. В 40-е годы Земский, по утверждению первой жены Булгакова Т.Н.Лаппа, ушел от Б. Эти данные опровергаются дочерью Надежды Афанасьевны Еленой – крестницей Булгакова. Б. умерла в 1971 г. от гипертонической болезни.

Б. была очень близка с братом Михаилом, особенно в годы юности. Она вела подробный дневник, а впоследствии собиралась писать биографию писателя. В 1910-е годы у Б. с братом происходили частые споры “на мировые темы”. 25 марта 1910 г. она записала в дневнике: “Теперь о религии... Нет, я чувствую, что не могу еще! Я не могу еще писать. Я не ханжа, как говорит Миша. Я идеалистка, оптимистка... Я – не знаю... – Нет, я пока не разрешу всего, не могу писать. А эти споры, где Иван Павлович (Воскресенский (около 1879 – 1966), впоследствии – второй муж В. М. Булгаковой. – Б. С.) и Миша защищали теорию Дарвина и где я всецело была на их стороне – разве это не признание с моей стороны, разве не то, что я уже громко заговорила, о чем молчала даже самой себе, что я ответила Мише на его вопрос: “Христос – Бог, по-твоему?” – Нет!”

Только, когда теперь меня спросят о моих личных чувствах, о моем отношении к вере, я отвечу, как Иван Павлович: “Это интервью?” и замолчу (позднейшее примечание Б.: “Иван Павлович был, по-видимому, совершенно равнодушен к религии и спокойно атеистичен и вместе с тем глубоко порядочен в самой своей сущности, человек долга до мозга костей”. – Б. С.)... Я не знаю! Я не знаю. Я не думаю... Я больше не буду говорить... Я боюсь решить, как Миша (позднейшее примечание Б.: “неверие”. – Б. С.)... я тороплюсь отвечать, потому что кругом с меня потребовали ответа – только искренно я ни разу, – нет, раз – говорила... решить, решить надо! А тогда... – Я не знаю... Боже! Дайте мне веру! Дайте, дайте мне душу живую, которой бы я все рассказала”. По тону записей Б. чувствуется, что она гораздо более страстно переживала вопросы веры и неверия, тогда как Булгаков в то время был ближе к “спокойному атеизму” И. П. Воскресенского, и это спокойствие сохранялось и в его позднейших колебаниях между верой и неверием. Он сознавал себя человеком со слабой волей, для которого Бог – лишь еще одна возможная опора в жизни (см. Христианство).

Разговоры с сестрой о вечном продолжались. На Рождество 1912 г. Б. приехала в Киев из Москвы и 22 декабря 1912 г. зафиксировала в дневнике: “...Долго говорила сегодня с Сашей (А. П. Гдешинским (1893-1951), киевским другом Булгакова. – Б.С.) и Мишей и натолкнулась на массу интересного... Конечно, они значительно интересней людей, с которыми я сталкиваюсь в Москве, и я бесконечно рада, что могу снова с ними говорить, спорить, что тут воскресают старые вопросы, которые надо выяснять, в новом ярком освещении”. 28 декабря 1912 г. она передала суть этих споров: “Теперь мне надо разобраться во всем, да нет времени: гений, эгоизм, талантливость, самомнение, наука, ложные интересы, права на эгоизм, широта мировоззрения и мелочность, вернее, узость, над чем работать, что читать, чего хотеть, цель жизни, свобода человеческой личности, дерзнуть или застыть, прежние идеалы или отрешение от них, непротивление злу – сиречь юродивость, или свобода делания хотя бы зла во имя талантливости, эрудиция и неразвитость, мошенничество или ошибка... Все эти вопросы, заглохшие в Москве... воскресли тут ярко и ново, т. к. развила меня Москва – с новой силой под влиянием разговоров с Мишей, встречи с одним из интереснейших людей, которых я когда-либо видела, моей давнишней инстинктивной симпатией – Василием Ильичом Экземплярским (в примечании, сделанном 8 декабря 1960 г. Б. пояснила: “Брат задел в сестре ряд глубоких вопросов, упрекая ее в том, что она не думает над ними и не решает их,.. взбудоражил ее упреками в застое” – Б.С.). Миша недавно в разговоре поразил меня широтой и глубиной своего выработанного мировоззрения – он в первый раз так разоткровенничался, – своей эрудицией, не оригинальностью взглядов, – многое из того, что он говорил, дойдя собственным умом, для меня было довольно старо, – но оригинальностью всей их компоновки и определенностью мировоззрения. Правда, с моим “юродивым” благодушием (соединяю два Мишиных термина) я не могу согласиться с ним, но это не оттого, что я понимаю: нет, но он “дерзнул” (хоть на словах пока, – он бесконечный теоретик, как правильно заметил Саша), а у меня не хватает силы пока даже дерзнуть подумать, и я молчу, и это мое бессилие мне не больно, а нудно – скучно и тяжело ложится на душу... Плохо мне и потому, что, благодаря моей дряблости, может быть, у меня такая широкая, такая с некоторых точек зрения преступная терпимость (здесь в 1960 г. Б. сделала важное примечание: “У Миши терпимости не было”. – Б.С.) к чужим мнениям и верованиям, такая податливость и гибкость в их понимании... У Миши этого нет совершенно, да и у других ни у кого я этого не замечала. У Миши есть вера в свою правоту или желание этой веры, а отсюда невозможность или нежелание понять окончательно другого и отнестись терпимо к его мнению. Необузданная сатанинская гордость, развивавшаяся в мыслях все в одном направлении за папиросой у себя в углу, за односторонним подбором книг, гордость, поднимаемая сознанием собственной недюжинности, отвращение к обычному строю жизни – мещанскому и отсюда “права на эгоизм” и вместе рядом такая привязанность к жизненному внешнему комфорту, любовь, сознательная и оправданная самим, к тому, что для меня давно утратило свою силу и перестало интересовать. Если б я нашла в себе силы позволить себе дойти до конца своих мыслей, не прикрываясь другими и всосанным нежеланием открыться перед чужим мнением, то вышло бы, я думаю, нечто похожее на Мишу по “дерзновению”, противоположное в некоторых пунктах и очень сходное во многом; – но не могу: не чувствую за собой силы и права, что главней всего. И безумно хочется приобрести это право, и его я начну добиваться... И конечно, если выбирать людей, с которыми у меня могло бы быть понимание серьезное, то первый, кому я должна протянуть руку, – это Миша. Но он меня не понимает, и я не хочу идти к нему, да пока и не чувствую потребности, гордость обуяла... Одна справлюсь, справлюсь, справлюсь. И добьюсь права перед собой прежде всего, потом перед другими... Правда, Мишка откровенней всех со мною, но все равно... Миша стал терпимее к маме – дай Бог. Но принять его эгоизма я не могу, может быть, не смею, не чувствую за собою прав. А выйдет ли из меня что-нибудь – Бог весть?.. Во всяком случае я начну действовать, но опять-таки не могу, как Миша, в ожидании заняться только самим собой, не чувствую за собой прав...” В позднейшем комментарии Б. связала булгаковские взгляды с влиянием Фридриха Ницше (1844-1900): “Тогда Ницше читали и толковали о нем. Ницше поразил воображение неокрепшей молодежи”.

Булгаков явно отвергал проповедь ненасилия Льва Толстого (1828-1910), считал ее “юродивой”. В “Мастере и Маргарите” проблема “свободы делания хотя бы зла во имя талантливости” вновь встала в связи с образом Воланда и его отношений с Мастером. Последний вынужден принять помощь сатаны во имя сохранения своего творческого гения. Не исключено, что вопрос, поднимаемый в юношеские годы в спорах с Б., Булгаков осмысливал теперь в контексте своих отношений со Сталиным, предоставившим автору “Мастера и Маргариты” возможность работать, но воспретившим ему покидать страну и обнародовать свои произведения (в одном из черновых набросков Воланд предупреждал Мастера: “Ты не покинешь свой приют”).

Интересно, что упоминаемый Б. религиозный философ, профессор Киевской Духовной Академии и друг А. И. Булгакова В. И. Экземплярский (1875 – 1933), вероятно, повлиял своими трудами и на замысел последнего булгаковского романа. В 1911 г. он был изгнан с кафедры нравственного богословия за статью “Л. Н. Толстой и св. Иоанн Златоуст в их взгляде на жизненное значение заповедей Христовых”, где утверждал, что прошедшая через толстовское сознание “часть истины уже с первых веков христианства заключена в творениях великих провозвестников церковного учения”. Сам же Толстой, по мнению философа, был “живой укор нашему христианскому быту и будитель христианской совести”. В 1917 г. В. И. Экземплярского восстановили в КДА. Вскоре после Октябрьской революции на заседании Киевского Религиозно-просветительского общества он сделал доклад “Старчество”, и высказанные в нем мысли были очень созвучны спорам Б. со своим братом. Автор “Старчества” утверждал: “... С точки зрения христианского идеала, все главные устои древнего мира должны были быть осуждены. Так, например, чужд евангельскому духу был весь тогдашний строй государственной жизни, как, впрочем, таким он остается и до наших дней (как и поныне. – Б. С.). Евангелие со своим заветом непротивления злу, проповедью вселенской любви, запрещением клятвы, убийства, со своим осуждением богатства и т. д. – все эти заветы, если бы были даже осуществлены в жизни, должны были повести к крушению империи. Без армии, без узаконенного принуждения в государственной жизни, без штыков, без судов, без забот о завтрашнем дне государство не может и дня просуществовать. Не менее велик был разлад и между Евангелием и человеческим сердцем самого доброго язычника. Все отдать, всем пожертвовать, возненавидеть свою жизнь в мире, распяться со Христом, отказаться от всей почти культуры, созданной веками, – все это было неизмеримо труднее, чем поклониться новому Богу, все это должно было казаться безумием, а не светом жизни. Здесь источник такого отношения к евангельскому идеалу жизни в истории христианского общества, когда евангельский идеал был сознательно или бессознательно отнесен в бесконечную высь неба, а от новой религии потребовала жизнь самого решительного компромисса, вплоть до освящения всех почти форм языческого быта, совершенно независимо от их соответствия духу и букве Евангелия”. Экземплярский принимал те положения толстовского учения, которые не противоречили православию, в том числе идею “заражения добром”, изначально доброй сущности всех людей и непротивления злу. У Булгакова же проповедь Иешуа Га-Ноцри о добрых людях приводит Понтия Пилата к убийству Иуды из Кириафа. У Толстого в “Войне и мире” (1863-1869) славившийся своею жестокостью маршал Луи Никола Даву (1770-1823) во время допроса почувствовал в Пьере Безухове человека, как и он сам, и это невольное сочувствие, установившаяся между ними человеческая связь избавила арестанта от расстрела. В “Мастере и Маргарите” такое же сочувствие к Иешуа испытывает Пилат, но это не мешает прокуратору отправить Иешуа на казнь.

 У Булгакова, как и у В. И. Экземплярского, Га-Ноцри принимают за безумца, а не за носителя света жизни. Автор “Старчества” прославлял тех, кто достигли евангельского идеала в монашестве, удалившихся в пустыни, кто “презрели мир до конца и всю свою жизнь посвятили исканию Царства Божия и правды Его на земле”. Экземплярский цитировал слова аввы Дорофея своему ученику: “Не скорби, тебе не о чем беспокоиться; каждый продавший себя в послушание отцам имеет такое беспечалие и покой”. Булгаков еще в 1923 г. в фельетоне “Киев-город” с грустной иронией вспоминал те легендарные времена, окончившиеся в 1917 г., “когда в садах самого прекрасного города нашей Родины жило беспечальное, юное поколение”. В последнем булгаковском романе Мастеру и Маргарите приходится “продавать себя в послушание” не святым старцам, а дьяволу Воланду, чтобы вновь обрести “беспечалие и покой”.

Интересно, что метания Б. по вопросу веры сочетались с симпатиями ее и ее мужа к революции. Первая жена Булгакова, Т.Н.Лаппа вспоминала, что в 1916 г., когда она собиралась к мужу в госпиталь на Юго-Западный фронт, Б. дала ей пачку революционных листовок для распространения среди солдат. Булгаков, когда узнал, эту затею не одобрил, и прокламации были сожжены в печке.

Б. была одной из первых, кому Михаил признался в своем намерении стать писателем. 28 декабря 1912 г. она записала в дневнике: “Хорошую мне вещь показывал сегодня Миша (свои литературные наброски-замыслы) – хорошо и удивительно интересно! ...Миша хорошо пишет”. К этой записи 8 декабря 1960 г. Б. сделала следующее примечание: “В этот вечер старший брат прочел сестре свои первые литературные наброски-замыслы и сказал: “Вот увидишь, я буду писателем”. Б. с юности испытывала тягу к литературе, училась на филологическом факультете. В ее дневниковой записи от 8 января 1913 г. мы находим характеристику булгаковской речи: “Смесь остроумных анекдотов, метких резких слов, парадоксов и каламбуров в Мишином разговоре; переход этой манеры говорить ко мне... Мишины красивые оригинальные проповеди”.

 И в последующие годы В. оставалась среди сестер и братьев едва ли не самым близким Булгакову человеком. 3 октября 1917 г. он писал ей из Вязьмы: “Вообще обращаюсь к тебе с просьбой – пиши, если только у тебя есть время на это, почаще мне. Для меня письма близких в это время представляют большое утешение”. А в апреле 1921 г. Булгаков, размышлявший о возможной эмиграции, сообщал сестре из Владикавказа: “Посылаю кой-какие вырезки и программы... Если я уеду и не увидимся, – на память обо мне”. Осенью 1921 г. муж Б. А. М. Земский приютил Булгакова в их квартире № 50 в доме № 10 по Б. Садовой (см.: Нехорошая квартира) . В связи с предстоящим приездом брата Б. из Киева писала супругу в Москву 23 сентября 1921 г.: “А новая комбинация с мукой такая: у Миши с Тасей (Т.Н.Лаппа. – Б.С.) ничего нет, и как они будут жить в Москве, пока Михаил устроится, я не представляю. Приходится поэтому отдать им половину того, что мы получили от мамы (ржаной муки). Мама тоже сторонница этой комбинации...” В январе 1922 г. Булгаков побуждал Б. отправить из Киева несколько корреспонденции в “Торгово-Промышленный Вестник”, где заведовал хроникой, однако к концу месяца это издание потерпело крах. Весной 1923 г. Булгаков сообщал Б., уже вернувшейся к тому времени вместе с А. М. Земским в Москву: “Живу я, как сволочь – больной и всеми брошенный. Я к Вам не показываюсь потому, что срочно дописываю 1-ую часть романа; называется она “Желтый прапор” (ранняя редакция “Белой гвардии”. – Б. С.)”. 26 ноября 1926 г. Булгаков стал крестным отцом младшей дочери Б. Елены, о чем сохранилась его записка Б. от 24 ноября 1926 г.: “Милая Надя, Буду крестить. В пятницу (26-го) в 12 ч. дня жду Лелю (Е.А. Булгакову, которая была крестной матерью. – Б. С.)”. В феврале и октябре 1927 г. брат доставал Б. билеты на “Дни Турбиных”, а 3 марта 1928 г. специальной запиской известил ее о том, что скоро будет читать “Бег”.

В 1931 г. А.М.Земский был арестован по ложному обвинению в контрреволюционной деятельности и после нескольких месяцев пребывания в Бутырской тюрьме отправлен в ссылку на 5 лет. Ее Андрей Михайлович отбывал сначала в Красноярске, а затем в Кзыл-Орде, где работал типографским корректором. Б. в связи с этим была снята с должности директора школы в центре Москвы, лишилась служебной жилплощади и была выселена с двумя детьми на окраину, в Ростокино, где жила в бараке. В ноябре 1934 г. Земскому, которого жена дважды навещала в ссылке, было разрешено вернуться в Москву. Надежда Афанасьевна считала, что это – заслуга литературоведа и критика Исаака Марковича Нусинова (1889-1950), одного из ревностных гонителей Булгакова. Нусинов по ее просьбе будто бы добился приема у заместителя прокурора СССР Андрея Януарьевича Вышинского (1883-1954) и сумел передать ему прошение о пересмотре дела Земского.

Б. была дружна со второй булгаковской женой, Л.Е. Белозерской, однако с третьей женой писателя, Е.С. Булгаковой, отношения не сложились. Возможно, поэтому Булгаков не пришел на первые, последовавшие за его браком с Е.С. Булгаковой именины сестры. Брат послал ей 1 октября 1933 г. специальное письмо с извинениями со ссылкой на нездоровье и просьбой не сердиться на то, что “редко даю знать о себе”, а также 100 рублей ее детям. Е. С. Булгакова в своем дневнике отзывалась о Б. достаточно нелестно. Так, 11 декабря 1933 г. она записала: “Приходила сестра М. А. – Надежда. Оказывается, она в приятельских отношениях с тем самым критиком Нусиновым, который в свое время усердно травил “Турбиных”, вообще занимался разбором произведений М. А и, в частности, написал статью (очень враждебную) о Булгакове для Литературной энциклопедии. Так вот, теперь энциклопедия переиздается, Нусинов хочет пересмотреть свою статью и просит для ознакомления “Мольера” и “Бег”.

В это же время – как Надежда сообщает это – звонок Оли (О. С. Бокшанской (1891-1948), сестры Е. С. Булгаковой. – Б. С.) и рассказ из Театра:

– Кажется, шестого был звонок в Театр – из Литературной энциклопедии. Женский голос: – Мы пишем статью о Булгакове, конечно, неблагоприятную. Но нам интересно знать, перестроился ли он после “Дней Турбиных”? (характерно употребление столь популярного в 1985-1991 гг. глагола перестроиться. – Б. С.)

Миша: – Жаль, что не подошел к телефону курьер, он бы ответил: так точно, перестроился вчера в 11 часов. (Надежде): – А пьес Нусинову я не дам.

Еще рассказ Надежды Афанасьевны: какой-то ее дальний родственник по мужу, коммунист, сказал про М. А. – Послать бы его на три месяца на Днепрострой, да не кормить, тогда бы он переродился.

Миша: – Есть еще способ – кормить селедками и не давать пить (такой способ в гоголевском “Ревизоре” (1836) практиковал городничий по отношению к неугодным купцам. – Б. С.)”.

По этой записи уже видно некоторое отчуждение, возникшее между братом и сестрой, которая, как и ее муж, в большей мере готова была идти на компромисс с существовавшей властью и ее адептами, вроде И. М. Нусинова, попавшего в булгаковский список критиков и писателей, участвовавших в кампании против “Дней Турбиных”. По утверждению дочери Б. Елены Андреевны, материалы для статьи о Булгакове должны были стать своеобразной “платой” И.М. Нусинову за его хлопоты по освобождению А.М. Земского из ссылки.

25 февраля 1937 г. появилась еще одна раздраженная запись Е. С. Булгаковой по поводу Б.:

“Вечером звонок Надежды Афанасьевны. Просьба – прочесть роман какого-то знакомого. Ну, как не понимать, что нельзя этим еще загружать!” Обыденную родственную просьбу третья жена писателя уже воспринимала едва ли не как оскорбление.

Не удивительно, что Елена Сергеевна даже не поставила Б. в известность о последней болезни мужа. В дневнике Б. связанные с этим события изложены в записи от 8 ноября 1939 г.: “Оля (старшая дочь Б. – Б.С.) за утренним чаем говорит...: “А ты знаешь, что дядя Миша сильно болен? Меня Андрюша Пенсов (одноклассник – Б. С.) спрашивает: А что – выздоровел твой дядя? А я ему сказала: “А я даже и не знаю, что он был болен”. Андрюша мне сказал, что он был очень серьезно болен уже давно. Я испугалась и тотчас пошла звонить по телефону Елене Сергеевне, услыхала о серьезности его болезни, услыхала о том, что к нему не пускают много народа, можно только в определенный срок, на полчаса; тут же Е. С. делает попытку объяснить, почему она нас никак не известила (хотя этот факт, говорящий сам за себя, в объяснениях не нуждается), и от телефона, как была, в моем неприглядном самодельном старом пальтишке отправилась к нему, сговорившись об этом с Еленой Сергеевной.

Нашла его страшно похудевшим и бледным, в полутемной комнате в темных очках на глазах, в черной шапочке Мастера на голове, сидящим в постели”. По воспоминаниям Б., она не видела брата с весны 1937г., и потому “всю осень 1939 г. (да и весь год) беспокойные мысли о том, что делается с Михаилом и что делается у него”.

Общее несчастье сблизило Б. с женой брата. 8 ноября 1939 г., согласно позднейшей записи Б.: “Когда я ухожу, плачем с Люсей (Е. С. Булгаковой. – Б. С.), обнявшись, и она горячо говорит: “Несчастный, несчастный, несчастный!”” Б. неоднократно навещала больного брата. В один из ее визитов разговор зашел о биографах и биографиях: “Мое замечание о том, что я хочу писать воспоминания о семье. Он недоволен. “Неинтересно читать, что вот приехал в гости дядя и игрушек привез. ... Надо уметь написать. Надо писать человеку, знающему журнальный стиль и законы журналистики, законы создания произведения”. Вероятно, Булгаков не только сомневался в способностях Б. написать достаточно живую, могущую привлечь читателей книгу о нем и семье, но и не одобрял отношение сестры к его судьбе. Вряд ли писатель был знаком со словами, которые Б. внесла в свой дневник 11 декабря 1933 г., сразу после разговора о Нусинове и “перестройке”: “Михаил Булгаков, который “всем простил”. Оставьте меня в покое. Жена и детишки. Ничего я не хочу, только дайте хорошую квартиру и пусть идут мои пьесы”. На самом деле писатель не смирился с судьбой до самого последнего дня, все силы отдавая “Закатному” роману.

7 февраля 1940 г. муж сообщил Б., что “Мише снова стало плохо и что необходимо его поскорее повидать”. 8 февраля состоялась последняя беседа Б. с братом. В ходе ее он шутливо вспоминал о былой приверженности Б. и А. М. Земского народническим идеям, просил сестру в случае необходимости дежурить у его постели, причем “когда на минуту мы остаемся одни (все выходят), разговор о револьвере”. Вероятно, писатель, постепенно терявший ясность мысли и ориентацию в пространстве и времени, хотел покончить с собой, чтобы избавиться от невыносимых мук, и надеялся, что Б. поможет ему в этом, достав револьвер. Последний раз Б. видела брата уже умирающим в ночь с 9 на 10 марта 1940 г.

Б. оставила любопытные свидетельства о булгаковском участии в любительских спектаклях, ставившихся на даче в Буче. Булгаков исполнял роль жениха, мичмана Деревеева, в водевиле “По бабушкиному завещанию”. В этом спектакле, поставленном в 1909 г., Б. играла роль невесты. Тогда же Булгаков выступил постановщиком и исполнителем роли спирита в фантазии “Спиритический сеанс” (с подзаголовком “Нервных просят не смотреть”). По воспоминаниям Б., это был “балет в стихах”. Михаил играл также роли Хирина и жениха Ломова в чеховских “Юбилее” (1891) и “Предложении” (1886). По поводу исполнения братом роли Арлекина в одноактной пьесе “Коломбина” летом 1910 г. Б. отметила в дневнике: “Роль первого любовника – не его амплуа”. Об этом и других спектаклях Б. писала своей двоюродной сестре Иларии (Лиле) Михайловне Булгаковой (1891– 1982) 13 июля 1910 г.: “В Бучанском парке подвизаются на подмостках артисты императорских театров Агарин и Неверова (Миша и Вера) под режиссерством Жоржа Семенцова (их товарища по Буче. – Б. С.)... В воскресенье вечером мы были в парке, где Миша удивлял всех игрою (играл он, действительно, хорошо)”.

О семье Земских и обстоятельствах смерти Андрея Михайловича и Ольги Андреевны сохранились воспоминания дочери Варвары Афанасьевны Булгаковой Ирины Леонидовны Карум: “Надежду Афанасьевну я очень любила, ее мужа, моего дядю Андрея Михайловича, тоже. Несколько раз мы жили летом на антресолях школы, директором которой была Н. А. Андрей Михайлович был очень хорошим человеком, но, к большому сожалению и горю, рано ушел из жизни. Умер он после большой операции по поводу саркомы плечевой кости; удаление верхней конечности дало быстрое перераспределение крови, что увеличило нагрузку на сердце, и оно с этим не справилось. Я была на похоронах А. М., его кремировали, и на меня это произвело тяжелое впечатление, и жаль было его очень!

Я была дружна с Ольгой – дочерью Н.А. и А. М. У нас была небольшая разница в годах! Была она голубоглазая, светловолосая, улыбающаяся. Окончила Оля Московский университет, химический факультет. Жизнь ее оборвалась трагически, она попала под электричку на станции “Яуза”: жили Земские тогда в Ростокине”.