Кант Иммануил

КАНТ, Иммануил (1724-1804), основоположник немецкой классической философии, оказавший значительное влияние на творчество Булгакова, особенно в романе “Мастер и Маргарита”. К. родился 22 апреля 1724 г. в столице Восточной Пруссии Кёнигсберге (ныне Калининград, центр Калининградской области в России) в семье шорника. В 1733 г. поступил в школу. В 1740 г. после окончания школы К. стал студентом теологического факультета Кёнигсбергского университета. Чтобы иметь возможность учиться в университете, давал частные уроки. В 1746 г. окончил университет и служил домашним учителем в семьях протестантского пастора и двух помещиков за пределами Кёнигсберга. С 1755 г. преподавал в Кёнигсбергском университете. В 1755-1756 гг. К. защитил магистерскую и докторскую диссертации, став приват-доцентом и экстраординарным профессором. В 1766-1770 гг. занимал также должность помощника университетского библиотекаря. В 1770 г. К. защитил вторую докторскую диссертацию и был назначен ординарным профессором. В 1786 г. К. избрали ректором университета, а в 1786 г. переизбрали на второй срок. К. читал лекционные курсы по метафизике, логике, моральной философии, математике, физике, физической географии, антропологии. В 1797 г. по состоянию здоровья прекратил чтение лекций. К. скончался в Кенигсберге 12 февраля 1804 г.

Первая опубликованная работа К. – “Мысли об истинной оценке живых сил” (1746). За ней последовали “Всеобщая естественная история и теория неба” (1755), “Единственно возможное основание для доказательства бытия Бога” (1763), “О форме и принципах чувственно воспринимаемого и умопостигаемого мира” (1770) (это – вторая докторская диссертация К., положившая начало так называемого критического периода его творчества, когда была создана система критического, или трансцендентального, идеализма), “Критика чистого разума”(1781), “Пролегомены ко всякой будущей метафизике, могущей появиться как наука” (1783), “Критика практического разума” (1788), “Критика способности суждения” (1790), “Религия в пределах только разума” (1793), “Конец всего сущего” (1794), “К вечному миру” (1795), “Метафизика нравов” (1797), “О мнимом праве врать из человеколюбия” (1797), “Антропология” (1798), “Логика” (1800) и др.

Вслед за Львом Николаевичем Толстым (1828-1910) Булгаков в “Белой гвардии” использовал символ звездного неба в качестве контрапункта категорического морального императива, данного Богом внутреннего нравственного закона. В “Мастере и Маргарите” Воланд напоминает Михаилу Александровичу Берлиозу и Ивану Бездомному о выдвинутом К. нравственном доказательстве бытия Бога, которое Берлиоз тотчас признает неубедительным. Поэтому сатана вынужден предъявить ему свое доказательство “от противного”, дабы заставить литераторов убедиться в существовании дьявола, а через это поверить и в Бога. В первой редакции “Мастера и Маргариты”, создававшейся в 1929-1930 гг., “доказательство Воланда” называлось шестым, следовательно, доказательство К. считалось пятым. Сведения о доказательствах бытия Божьего Булгаков взял из статьи П. Васильева “Бог” Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона, где утверждалось, что нравственное доказательство К. стало пятым по общему счету в дополнение к четырем ранее существовавшим: историческому, космологическому, телеологическому и онтологическому. Именно из этой статьи в окончательном тексте романа черпал аргументы Берлиоз в споре с Воландом, почти дословно цитируя, что “Шиллер говорил, что кантовские рассуждения по этому вопросу могут удовлетворить только рабов, а Штраус просто смеялся над этим доказательством”. Очевидно, в процессе дальнейшей работы над “Мастером и Маргаритой” писатель обратился к тексту трактата “Единственно возможное основание для доказательства бытия Бога” и выяснил, что, кроме четырех названных выше, К. опроверг еще одно, пятое по общему счету, доказательство – логическое. Таким образом, в последней редакции романа доказательство К. закономерно стало шестым, а доказательство Воланда – седьмым.

Из других произведений К. наиболее тесные параллели в тексте “Мастера и Маргариты” можно найти с трактатом “Конец всего сущего”. Здесь К. утверждал: “Есть такое выражение – им пользуются по преимуществу набожные люди, которые говорят об умирающем, что он отходит из времени в вечность.

Это выражение теряет смысл, если под вечностью понимать бесконечное время; в этом случае человек никогда не покидал бы пределы времени, а лишь переходил бы из одного времени в другое. Следовательно, в виду надо иметь конец всякого времени, притом, что продолжительность существования человека будет непрерывной, но эта продолжительность (если рассматривать бытие человека как величину) мыслится как совершенно несравнимая со временем величина (duratio noumenon), и мы можем иметь о ней только негативное понятие. Такая мысль содержит в себе нечто устрашающее, приближая нас к краю бездны, откуда для того, кто погрузится в нее, нет возврата... и вместе с тем она притягивает нас, ибо мы не в силах отвести от нее своего испуганного взгляда... Она чудовищно возвышенна; частично вследствие окутывающей ее мглы, в которой сила воображения действует сильнее, чем при свете дня. Наконец, удивительным образом она сплетена и с обыденным человеческим разумом, поэтому в том или ином виде во все времена ее можно встретить у всех народов, вступающих на стезю размышления”.

Философ выделял две системы взглядов на будущую вечность: взгляды унитариев, согласно которым гарантируется вечное блаженство всем – для чего достаточно одного только покаяния, и взгляды дуалистов, “которые сулят блаженство лишь немногим избранникам, а всем остальным – вечное проклятие. Что касается системы, которая проклинала бы всех, то она невозможна, поскольку тогда остается непонятным, зачем вообще были созданы люди”. По мнению К., обе эти системы “полностью превосходят спекулятивные способности человеческого разума и приводят нас к ограничению идей разума только условиями практического употребления. Ибо перед нами нет ничего иного, что готовило бы нас сейчас к нашей участи в будущем мире, кроме приговора собственной совести, т. е. наше нынешнее моральное состояние, насколько мы его знаем, позволяет разумным образом судить о том, что именно те принципы нашего образа жизни, которыми мы руководствуемся вплоть до кончины (хороши ли они или плохи), останутся такими же и после смерти, и у нас нет ни малейшего основания предполагать, что в будущем они изменятся”. К. полагал, что люди ждут конца света, потому что существование мира, с точки зрения человеческого разума, “имеет ценность лишь постольку, поскольку разумные существа соответствуют в нем конечной цели своего бытия; если же последняя оказывается недостижимой, то сотворенное бытие теряет в их глазах смысл, как спектакль без развязки и замысла”. Философ считал, что конец света внушает страх вследствие преобладающего мнения “о безнадежной испорченности человеческого рода, ужасный конец которого представляется подавляющему большинству людей единственно соответствующим высшей мудрости и справедливости”. К. объяснял тревожное ожидание судного дня тем, что “в ходе прогресса человеческого рода культура одаренности, умения и вкуса (а вследствие этого и роскоши) естественно обгоняет развитие моральности, и это обстоятельство является наиболее тягостным и опасным как для нравственности, так и для физического блага, потому что и потребности растут значительно быстрее, чем средства их удовлетворения. Но нравственные задатки человечества, которые всегда плетутся позади... когда-нибудь все же (при наличии мудрого правителя мира) перегонят ее, тем более что она в своем поспешном беге то и дело сама создает себе препятствия и часто спотыкается. Исходя из наглядных доказательств превосходства нравственности в нашу эпоху по сравнению с предшествующими временами мы должны питать надежду, что судный день, означающий конец всего сущего на земле, скорее наступит, как вознесение на небо, чем как подобное хаосу нисхождение в ад”. При этом автор “Конца всего сущего” особо выделял роль Христианства: “Не следует забывать о том, что присущая христианству моральность, которая делает его достойным любви, все еще светится сквозь внешние наслоения, несмотря на частую смену мнений, и спасает от антипатии, в ином случае неминуемо бы его поразившей. Как ни странно, в эпоху небывалого ранее Просвещения эта моральность выступает в наиболее ярком свете (и только она одна в будущем сможет сохранить за ним сердца людей)”.

У Булгакова проблема времени и вечности, вопрос о судном дне оказываются связаны, прежде всего, с образом Воланда. На сеансе черной магии в Театре Варьете сатана приходит к выводу, что московская публика мало изменилась на протяжении столетий: “Ну что же... они – люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было... Человечество любит деньги, из чего бы те не были сделаны, из кожи ли, из бумаги ли, из бронзы или золота. Ну, легкомысленны... ну, что ж... и милосердие иногда стучится в их сердца... обыкновенные люди... В общем, напоминают прежних... квартирный вопрос только испортил их...” “Испорченность человечества” здесь сведена к весьма актуальному для булгаковской Москвы “квартирному вопросу”, а стремление к роскоши, составляющее по К. один из признаков близкого конца света, обернулось фокусом с новомодными парижскими туалетами, после сеанса, подобно червонцам Воланда, превратившимся в ничто. Таким образом, развязка спектакля в Театре Варьете вынесена за его рамки, а весь эпизод приобретает характер пародии по отношению к рассуждениям К. Булгаков не столь оптимистически, как великий философ, смотрел на нравственный прогресс человечества в настоящем и будущем, констатируя, что со времени возникновения христианства мало что изменилось к лучшему. И чудеса, демонстрируемые доверчивым зрителям Ко-ровьевым-Фаготом, не оставляют после себя следа и впоследствии списываются на силу гипнотического внушения, в соответствии с мыслью К.: “.. .Разве там, где воображение возбуждено непрерывным ожиданием, будет недостаток в знаменьях и в чудесах?”

Автор “Конца всего сущего” подчеркивал: “...Предающийся раздумью человек впадает в мистику (у разума, который не может удовлетвориться своим имманентным, т. е. практическим, употреблением и охотно вторгается в область трансцендентного, есть свои тайны); здесь разум уже не понимает ни самого себя, ни своих желаний, он предпочитает грезить, вместо того чтобы оставаться в пределах чувственного мира, как это подобает его интеллектуальному обитателю. Отсюда берет начало чудовищная система Лао-Цзы (древнекитайского философа VI-V вв. до н. э., основоположника даосизма. – Б. С.) о высшем благе, которое должно представлять собой ничто, т. е. сознание растворения себя в лоне божества благодаря слиянию с ним и уничтожению тем самым своей личности; китайские философы, закрыв глаза, в темной комнате создают предчувствие такого состояния, мысля и ощущая свое ничто. Отсюда и пантеизм (тибетцев и других восточных народов), и возникший вследствие его метафизической сублимации спинозизм; оба они – близкие родственники древнейшего учения об эманации человеческих душ из божества (и их конечного поглощения последним). И все это только для того, чтобы люди могли насладиться в конце концов вечным покоем, который наступит вместе с блаженным концом всего сущего, – понятие, знаменующее прекращение рассудочной деятельности и вообще всякого мышления”. У Булгакова Мастер – это “интеллектуальный обитатель земли, награжденный вечным покоем при переходе из земного времени в вечность. Неслучайно он был наделен, особенно в варианте 1936 г., внешним сходством с К. Тогда Воланд в финале говорил Мастеру: “Свечи будут гореть, услышишь квартеты, яблоками будут пахнуть комнаты дома. В пудренной косе, в старинном привычном кафтане, стуча тростью, будешь ходить, гулять и мыслить”. Здесь портрет героя в последнем приюте явно восходит к портрету К. в книге немецкого поэта и публициста Генриха Гейне (1797-1856) “К истории религии и философии в Германии” (1834): “Он жил механически размеренной, почти абстрактной жизнью холостяка в тихой, отдаленной улочке Кенигсберга... Не думаю, чтобы большие часы на тамошнем соборе бесстрастнее и равномернее исполняли свои ежедневные внешние обязанности, чем их земляк Иммануил Кант. Вставание, утренний кофе, писание, чтение лекций, обед, гуляние – все совершалось в определенный час, и соседи знали совершенно точно, что на часах половина четвертого, когда Иммануил Кант в своем сером сюртуке, с камышовой тросточкой в руках выходил из дому и направлялся к маленькой липовой аллее, которая в память о нем до сих пор называется Аллеей философии. Восемь раз он проходил ее ежедневно взад и вперед во всякое время года, и, когда было пасмурно или серые тучи предвещали дождь, появлялся его слуга, старый Лампе, с тревожной заботливостью следуя за ним, с длинным зонтиком под мышкой, как символ провидения. Какой странный контраст между внешней жизнью этого человека и его разрушительной, миры сокрушающей мыслью”.

В полном соответствии с утверждением К., что “те принципы нашего образа жизни, которыми мы руководствуемся вплоть до кончины... останутся такими же и после смерти”, Воланд на Великом балу у сатаны, говорит ожившей на время голове Берлиоза: “Вы всегда были горячим проповедником той теории, что по отрезании головы жизнь в человеке прекращается, он превращается в золу и уходит в небытие. Мне приятно сообщить вам, в присутствии моих гостей, хотя они и служат доказательством совсем другой теории (о посмертном инобытии. – Б. С.), о том, что ваша теория и солидна и остроумна. Впрочем, все теории стоят одна другой. Есть среди них и такая, согласно которой каждому будет дано по его вере. Да сбудется же это! Вы уходите в небытие, а мне радостно будет из чаши, в которую вы превращаетесь, выпить за бытие!”

Булгаков не верил в кантовского “мудрого правителя мира”, при котором нравственные качества человечества в итоге пересилят стремление к удовлетворению все возрастающих потребностей. В варианте последней редакции “Мастера и Маргариты”, который как будто не был отменен последующей правкой, но пока что не вошел в основной текст романа, Воланд, покидая Москву, обращался к тамошнему “мудрому правителю” – И. В. Сталину, явно одобряя деятельность главы советской сатанократии: “У него мужественное лицо, он правильно делает свое дело, и вообще все кончено здесь. Нам пора!”